А я только то и делал, что заглядывал себе в сердце. Было оно уже и не мое, было ничье, принадлежало всем. Как говорят: "И сгрудились вокруг него всякая голь, должники, и всякие недовольные люди, и стал он их атаманом". Забыл о себе, стал всеми, поднялся над всем миром, а кто это может сделать? Ведь ты даже после смерти остаешься мстительным смертным человеком, хотя и колешь мне глаза мстительностью. Не можешь забыть, что такие, как Семко Забудский, не спасли тебя под Желтыми Водами, не защитили, бросили умирать незахороненным. А разве один Семко был таким? Под Желтыми Водами побежденные бросили убитых, потому что удирали. У победителей же не было времени заглянуть в лица убитых товарищей, потому что торопились закрепить победу. Вот я и не увидел тебя, Самийло, и не знал, что ты убит. А Семен, если и знал и видел, не мог терять времени на тебя, ибо спешил за мною, за своим гетманом. Прозвали его Забудским, ибо все забывает - доброе и злое, но виновен ли он? А теперь снова делаешь его виновным во всем, что творится в расклокотавшейся земле, так, будто он один и будто он тот господь бог, о котором сказано: "Он будет воздавать отмщение и народам, пока не уничтожит сонма угнетателей и не сокрушит скипетров неправедных".
Но в топоте коня, в хлюпанье вод, в шумах деревьев и тихих жалобах травы под копытами слышался мне голос Самийла, который летел надо мною неотступно и неистребимо, будто моя совесть, будто вечное напоминание и проклятие: "И над мертвыми не возбрани благодати! Не возбрани!"
Так будто я возбранял мертвым!
Сколько же раз сам был уже мертвым, убитым, уничтоженным, преданным забвению, и никто не замечал этого, никто не хотел знать, а теперь увидели меня живого и вознесенного - и пожелали свалить на меня все провинности. Жаль говорить!
Не знаю, когда и прискакали под Нестервар - утром или вечером, помню лишь, что все вокруг было подернуто пеленой дождя, будто в слезах, и горизонты потускнели, и ничего не было видно, только белый тысячелистник жалобно клонился под твердыми копытами наших коней, белый тысячелистник, которым, казалось, в то лето проросла вся Украина.
В самый Тульчин я не поехал. Предместье, именуемое Нестерваром, было сожжено дотла, холодный чад веял из-за Сельницы, мне уже очень хорошо был знаком этот дух пожарища, чтобы у меня была охота лишний раз тешиться им. Замок возвышался над пожарищем закопченный, обшарпанный, но целый, и там, как муравьи, копошились люди. Огромное множество людей. По-над берегом Сельницы горели костры, между ними тоже господствовало великое движение люда, беспорядочная суета, хождение туда-сюда, возбужденность, видно, радостная, вызванная победой. Я остановился в простой крестьянской хате (еще и земляной пол был свежепомазанный и притрушенный зеленой травой!), позвал к себе отца Федора, а есаулам велел искать сотника Семка Забудского или хотя бы каких-нибудь казаков из его сотни.
Мой духовник отец Федор, привыкший к беспокойной гетманской жизни, никогда и не удивлялся, когда днем или ночью, в зной или слякоть приходилось оседлывать коня, засовывать в переметные сумы священные книги и отправляться неизвестно куда и на какое время. Черная ряса на отце Федоре была похожа на казацкую керею, черная камилавка скорее напоминала казацкую шапку-бирку, огромный серебряный крест на толстенной серебряной цепочке мог послужить и для благословения, и как оружие в случае необходимости, потому что ни сабли, ни мушкета отец Федор, ясно, не носил, а жизнь наша была полна угроз и опасностей.
Войдя в хату, отец Федор молча благословил меня, и я поцеловал ему руку.
- Отче, - сказал я, - пролилась невинная кровь. Отпусти мне грех мой тяжкий.
- Бог простит, - промолвил он задумчиво.
- И детей неразумных тоже прости, - попросил я.
- Бог простит и их.
А "дети неразумные", казачество мое неудержимое, услышав о гетмане, уже пробиралось через речку кто как был - один голый до пояса, другой в сапогах, третий босой, а четвертый с ружьем на плече, а еще кто-то с чаркой, вели с собой и женщин каких-то непутевых, и бандурист с голой саблей, прицепленной к струнам, и два скрипача - не поймешь, цыгане или евреи, - пиликали, напевая следом за бандуристом.
Я вышел из хаты вместе с отцом Федором, а уже двор полнился разгулявшимся казачеством, которого не остановит никакая сила и не пристыдят никакие слова.
- Батьку! - кричали казаки, смеялись и плакали и даже лукаво делали вид, будто намереваются целовать мои сапоги. - Батьку гетман! Какая радость! Почтил наше товарищество! Почтение и любовь тебе, батьку!
Мне нужно было проявить строгость, поэтому я отступил от пьяных и крикнул:
- Сотник ваш где?