Правда, если быть откровенным, я торопился в Чигирин, но торопился медленно. Казалось мне, что думаю только о Чигирине и о той величайшей радости, которую там оставил, однако заметил уже давно, а отчетливо осознал в ту ночь, когда составлял Лист, который должен был обеспечить судьбу народа украинского; обманывал себя в самом главном: ложился и вставал, дни и ночи проводил теперь не столько с мыслью о Матронке и о своих земных утехах, сколько о деле жизни своей, о делах и своих побратимах, своих воинах, полковниках, сотниках, есаулах, и уже душа словно бы принадлежала только им, а Матронке оставалось тело - эта суета сует. Но если посмотреть иначе, что такое человек? Это прежде всего тело, сущность его земная и судьба. А дух отдан богу и дьяволу, и они бьются за него тысячи лет, и никто не может победить так же, как человек не может никогда победить ни своего духа, ни своего тела.
Мною теперь тоже овладели эти две страшные страсти, я должен был разрываться между ними, бились они за меня, будто бог и дьявол за душу, и кто одолеет, не знал ни я сам, ни эти две силы, овладевшие мною. Обычная человеческая слабость была присуща мне, я не хотел терять ни того, ни другого.
Я торопился в Чигирин, и стояли предо мною серые очи под темными бровями, а мысль летела где-то далеко, мысль была с теми, кто в степях и в лесах, над реками и в городах, мысль была с теми, с кем я начинал свое великое дело, и с теми, кого назначал командовать полками и сотнями после Корсуня, кому отдал, собственно, всю Украину, чтобы они вели ее туда, куда устремляется моя мысль, гетманская мысль. И хотя и разъехались по всей земле, они все равно оставались со мной, думали, что я вижу только их осанку, их вишневые жупаны, драгоценные сабли и лихие усы, а не знали, что открывались мне и такими, какими сами себя видели. Стояли передо мной не только тут, не только ныне, но и где-то в прошлых днях, стояли и в будущем, знал уже, что из кого получится, кто куда пойдет, что совершит, славой или позором покроет свою голову (а значит, и мою тоже!). А что мог поделать? У меня не было выбора. Над одними тяготели заслуги, других брать вынуждала крайняя необходимость, а третьих - простой случай. Власть не дает простора для проб и поисков, которые позволяли бы приблизиться к истине. Власть не может ждать. Из всех ее неотложных потребностей - самая острая потребность времени. Голод времени. И хотя ты обладаешь прозорливостью и умением предвидеть, можешь судить о людях, ты бессилен, у тебя не хватает времени, тебе некогда прислушиваться к голосу разума, ты делаешь все на ощупь, под впечатлением минуты и случайности. Утешать можешь себя, заведомо зная, что случайности помогают тому, кто готов к ним и ждет их. Собственно, и самым мудрым является тот, кто сумеет подобрать для себя мудрых людей, которые помогали бы во всем. А где их взять? И кто мудрый?
Поэтому снова и снова я мысленно перебирал всех своих помощников и соратников, они отдаляли даже Матрону, были со мною, когда я ложился и вставал, я любил их и ненавидел, спорил с ними, сердился на них, прощал, а потом покорялся им. Я знал каждого: кто горяч, кто холоден сердцем, кто искренен, кто хитер и лжив. Мне понятны были их души - у кого глубокая и щедрая, у кого ограниченная и мелочная, кто поддается искушениям, кто следует по велению совести, кто тупо старателен, а кто оборотистый, как трус, кто только служит тебе, но не верит, - всех я знал, обо всех все ведал, а в душу самого дорогого существа так и не сумел заглянуть и не увидел, какой темный мрак клубится там. Жаль говорить!
На полпути к Чигирину встретило меня тысячное войско торжественное с бунчуками, хоругвями, пушечным гулом, трубами, барабанами, виватами, прославлением и величанием. Старшины в раззолоченных жупанах надрывались от восторгов и предупредительности, сам генеральный обозный Чарнота с полковником и есаулами скакал мне навстречу, срывая дорогую свою шапку перед гетманом ясновельможным, степь вся гремела прославлением и приветствиями так, будто мой образ уже выходил за пределы земного круга и становился чем-то волшебным, чудесным, как древние представления о величии и бессмертии.
Я готов был растрогаться до слез, готов был обнять всех детей своих, ибо казаки всегда дети у своего батька гетмана, но что-то мне мешало, какое-то тяжкое предчувствие сжимало сердце, моя рука привычно поднимала вверх гетманскую булаву, а глаза настороженно блуждали по лицам, взгляд искал чего-то известного лишь ему и вот нашел, натолкнулся, вырвал из тысячи радостных кричащих лиц одно, молодое, красивое, доброе и приветливое - и в то же время какое-то словно бы и не свое, растерянное и встревоженное. Мой Демко. Есаул генеральный. Довереннейший человек. Не торопился ко мне, не подскакивал, как обычно, не успокаивал самим своим видом, а держался за Чарнотой так, будто изо всех сил стремился придерживаться воинского чина.
Я махнул ему булавой, подозвал к себе ближе. Он подъехал, но продолжал держаться поодаль, за Выговским.