- Вот и хорошо. А то Сабиленко Захарко в печенки уже въелся: дворец для пана гетмана да дворец для пана гетмана! То ли пани Раина подговорила его, то ли он сам надумал.
- Это какой же Сабиленко? Рендарь?
- Да, он. Говорит: я тут доверенный человек пана гетмана. Еще о каких-то ста золотых торочит. Будто он зимой снарядил вас на Сечь. Я уже и не трогал его. А теперь вот пристал с дворцом. Обстановку хочет туда какую-то дорогую, коберцы. Черти его маму знают! Я, говорит, ближайший друг пана Хмельницкого!
- Передай ему, ежели он такой друг, так пусть отстроит мне все, что разрушили паны не без его коварной помощи. Так и скажи: пан гетман велит тебе, Сабиленко, реституцию полную Субботова. Да и не реституцию, а чтобы новым стал Субботов. Я потом скажу, каким именно. Выпишешь ему глейт, чтобы не трогали его хлопцы и чтобы всюду было благоприятствие... Еще одно: если будут мне вести о генеральном писаре, хоть из постели поднимай, а неси сразу. Затерялся пан Самийло мой.
- О горе! Как же?
- Резню учинила орда в Княжьих Байраках. Нечаевцы тоже там были. Ну, пан Самийло хотел помешать резне. Жаль говорить!
А сам снова всматривался в лица, хотя уже и успокоился, услышав, что Матронка тут, спасена, вызволена, устроена, но душа не могла довольствоваться этим, жаждала большего, самого простого: увидеть ту, к которой шел уже, кажется, полжизни своей! Я прискакал из-под Желтых Вод легкий от победы, летучий телом и духом, был будто степной вихрь золотой, подхватывал, захватывал, закручивал в свои объятия всех, так почему же не должен был закрутить и ее? Но тут же и успокаивал себя, уговаривая, что все в порядке, все идет как надо. Была бы она здесь среди всех - стала бы как все. А этого я не вынес бы. Не выдержала бы душа. Или еще иначе: если бы появилась тут, то затмила бы все, никого бы не заметил, не обрадовался, не поприветствовал, а я ведь гетман всего народа украинского и не могу отныне пренебрегать его вниманием, и невниманием тоже. Мог ли я допустить, чтобы Матрона в эту минуту приветствия заслонила мне весь люд, будто дева пречистая? Для меня - и ни для кого другого.
Тяжко мне было тогда. А ведь только что радовалось сердце, тешилось детьми, родным Чигирином, многолюдьем и всеобщим восторгом. Священники в золотых ризах пели "Многие лета" гетману - защитнику греческой веры. Атаман чигиринский Капуста Лаврин выступал с приветствием от самых степенных казаков. Матери показывали детям: "Вон пан гетман Хмельницкий!" Звонили колокола, смеялось майское солнце, вся земля смеялась, и во мне тоже попеременно то смеялось, то снова плакало сердце, но этого никто не только не видел, но и представить никогда бы не мог. Катря ехала возле моего правого стремени - стройная, темноокая, как покойная мать (а может, как я?), уже девица, уже на выданье, ищи теперь зятя, гетман! Малый Юрко, расположившись впереди меня, допытывался:
- А что ты мне привез? Саблю привез?
- Привез, Юрасик, привез, аж от самого хана крымского, вся в золоте, когда вырастешь, вот уж будет твоя...
- Не хочу в золоте - хочу казацкую! И не когда вырасту, а теперь!
- Теперь я тебе привезу из Киева учителя хорошего, будешь изучать латынь и греческий, все будешь знать, как наш Тимош и Катря, и как Матронка. Ты уже видел Матронку?
- Видел. Она все бегает, да в окна выглядывает, да стонет, а пани Раина за нею ходит да все говорит и говорит.
- Что же она говорит?
- Разве ж я знаю? Все говорит, говорит, да такая пышная стала, как гусыня у Потерацких.
- Не следует так про пани Раину, Юрасик.
- Так она же как гусыня!
А тем временем навстречу мне шли и шли, возгласы возносились до самого неба, колокола звонили безумолчно, гул радостный и ясный:
- Слава гетману!
- Ясновельможный батько, кланяемся тебе!
- Благодарим за победу!
- Слава вызволителю!
- Спас народ весь!
Кобзари шли вприсядку, вызванивали в струны, напевали молодо и задорно:
Хоч вже трохи й зледащiв, а ще чують плечi,
Поборовся б ще, здається, з панами до речi,
Ще прогнав би з України хоругiв не трохи,
Розлетiлись би вiд мене, як з пожару блохи.
Пылающий взгляд, гордо выпрямленные плечи, могучая осанка, золотая булава за широким шелковым поясом, конь в дорогой сбруе - таким видели меня чигиринцы. А я ссутилившийся, задумавшийся, опечаленный, может, небрежный и, наверное, в глубине души немилосердный и жестокий. Жаль говорить!
Ехал медленно, принимал приветствия, раздавал поклоны, произносил ласковые слова то одному, то другому человеку, отдавал повеления Демку и Капусте, отмахивался от слишком назойливых, ласкал Юрка, переговаривался с Катрей, а тем временем упорно поворачивал коня своего туда, где был мой дом, неказистая сотниковская усадьба, подворье, с которого полгода назад на рассвете выехал я с товарищами униженным изгнанником, чтобы теперь возвратиться великим гетманом, в хвале и славе, может, и в бессмертии.