Когда он читал «Письмо к женщине», в конце, после слов: «…Знакомый ваш» — он неизменно оголял живот трагическим жестом и демонстрировал татуировку: — «Сергей Есенин!»…
Читал он хорошо, с выражением, со слезами на глазах. Другой урка — одноглазый Стёпа — задушевно и проникновенно пел под гитару старинные русские романсы и арии из оперетт.
Большинство отлично танцевали, а чечётку любили отбивать до самозабвения, и хорошего чечёточника чуть не на руках носили. Недаром каждый вожак и коновод у них был первоклассным чечёточником. Впрочем, вожаки, конечно, были талантливыми организаторами и могли заставить «массу» делать что угодно. Их боялись и слушались беспрекословно всё по тем же неписаным законам уголовного мира.
Но сказать, что вся масса урок отличалась какой-то особой восприимчивостью, одарённостью, большей чем остальные люди, — я не могу.
Ближе я столкнулась с ними в лето жуткого «Водораздела» 37-ого года, а также в Кеми — на Швейпроме, где прожила целых три года. Об этом я расскажу дальше.
Итак, мой первый лагерь, Пиндуши, мало походил на концлагерь, которым он, в сущности, был. Если не считать урок и малолетних преступников, с которыми мне пришлось здесь близко познакомиться, это был лагерь, где колючей проволоки не было видно за густыми деревьями, где с берега открывалась нежная гладь Онежского озера, а на берегу возвышались стапеля судостроительных площадок.
Наше конструкторское бюро было обычным учреждением, только с несколько «продлённым днём». Мы собирались на работу к девяти утра, а кончали её в восемь вечера. Но всё же это было обычное учреждение, с разными отделами, с начальниками этих отделов, со специалистами. Все были заняты производственной работой, имели свои производственные планы, и все старались их выполнить досрочно.
Имелся даже свой БРИЗ — (Бюро рационализаций и изобретений), и за удачные рационализаторские предложения выдавали небольшие премии.
В общем, всё было как на воле, только зарплата не выдавалась, а в бараке дневальная выдавала «пайку» и талоны на завтрак, обед и ужин. Наша «придурковская» пайка была неизменна — 500 грамм чёрного хлеба, а обед состоял из двух блюд — супа и второго (обычно, трески); на завтрак и ужин бывали каши, всегда размазни — пшённая или овсяная.
Конечно, это был голодноватый рацион, в особенности для мужчин. Но в это время посылки можно было получать неограниченно, и мы все их получали. Получали и деньги, хотя их много на руки не давали, но в ларьке всегда можно было купить и сахар, и конфеты, и мыло.
В общем, никто не голодал, и эта сторона жизни особых неприятностей не доставляла.
Для меня же и для таких, как я, кто только что пришёл из тюрьмы и пересылки, после убийственного безделья Бутырок, когда так бешено хотелось деятельности, всё равно какой, лишь бы деятельности! — жизнь в таком лагере, как Пиндуши, казалась чуть ли не верхом счастья, тем «раем», по которому так истосковались там, в тюремных камерах.
И «дело», которое, казалось, на всю жизнь останется самым «главным», всё затмившим в жизни эмоциональной, навсегда занявшим мозг и душу, — и оно — с удивлением начала я замечать, стало бледнеть, стушёвываться, превращаться в какой-то болезненный туман, оседавший постепенно на дно души…
Вечера у нас были свободны до одиннадцати, до «отбоя», и мы могли бродить по лагерю, найти какой-нибудь укромный уголок и разговаривать, сколько душе угодно. Вечера были тёплые и совсем светлые — наступало Карельское лето.
Сначала я могла говорить только о своём «деле». Моя история продолжала мне казаться необыкновенной и всё ещё вызывала изумление у меня самой.
Впрочем, все лагерные знакомства начинались неизбежно с расспросов и рассказов о «деле». И я не только рассказывала, но и выслушивала. Выслушивала истории не менее фантастические, чем моя.
На работе же было приятно погрузиться в совсем другой, деловой мир, совершенно забыть о том, что ты — «зэк», и что вольнонаёмного начальника нужно называть — «гражданином начальником».
Впрочем, довольно скоро и «свободное время» у меня заполнилось делами и интересами, ничего общего с моим «делом» не имеющими.
У нас на лагпункте был клуб, и в клубе своя лагерная самодеятельность. Когда я появилась в Пиндушах, человек 5–6 составляли костяк этой артистической самодеятельности.
Бухгалтер нашего КБ недурно пел баритоном. Дневальная нашего барака, бывшая баронесса с какой-то двойной аристократической фамилией, которую я уже не помню, несмотря на свой преклонный возраст и горбинку в плечах, имела гордый орлиный профиль, а в голосе ее проскакивали кокетливые нотки…
Так как дневальство много времени не занимало, а за «пайку» всегда можно было нанять охотника подтереть за неё полы, баронесса объединяла в своем лице заведующую клубом, режиссера, автора частушек на «злободневные» темы, а также артистку на любую роль.
Был в этой «труппе» совсем молоденький мальчик — художник Мишенька Потапов, египтолог, влюблённый до самозабвения в свою, как он считал, «прародину» — Египет.