Мне кажется, что в случае чего либо непредвиденного, (например, раньше времени наступающего, летального исхода), — лекция всё же была бы прервана и Тевий Израилевич отреагировал бы на зов. Но проверить не пришлось ибо лекции наши происходили по утрам, после обхода, в те дни, когда Тевий Израилевич не был занят «интересным больным»; а больные в дистрофических корпусах, как правило, умирали ночью…
Тевий Израелевич был врачом по призванию. Медицину он любил страстно, и кроме неё, насколько я поняла, когда мы подружились и стали «своими», им владела еще только одна страсть — к красавице жене, певице Киевского оперного театра. Письма от неё, которые озаряли жизнь Тевия Израилевича в Тимшере, в мрачных стенах таёжной больницы, приходили, к сожалению, не слишком часто. Поэтому вовсе не удивительно, что моё появление оживило его и заставило потянуться к «живой душе». Остальные наши сестры были еще совсем девчонками, которым только и была охота танцевать «чижа» до утра (самый популярный таёжный танец!) с молодыми вохровцами в бараке, который назывался «клубом».
Таким образом я и оказалась такой единственно «живой душой», способной терпеливо выслушивать длинные (и, в какой-то мере, интересные даже для меня) медицинские истории, и еще более интересные истории из жизни самого Тевия Израилевича, начиная с воспоминаний о детстве.
К сожалению, и к огорчению Тевия Израилевича, медицина никогда не была моим «коньком». Куда больше меня трогали его сердечные дела, его трудные и запутанные отношения с женой, его печальные предчувствия будущей одинокой старости. По-видимому, красивая певица, (действительно очень красивая, судя по карточкам), была не из тех, кто дожидается мужей по 10–15 лет…
Мы подружились. Однако, нельзя сказать, чтобы наши отношения были всегда ровными и дружескими. Фанатически любя медицину, и веруя в её великие возможности, Тевий Израилевич, как я уже сказала — прекрасный диагност и отличный врач и не только в своей узкой специальности кардиолога, но и в других её областях, к сожалению интересовался в основном медицинской наукой, больше чем объектом, к которому наука эта в данном случае прилагалась. Он готов был сидеть у тяжело больного (скажем, с инфарктом пли крупозным воспалением легких) ночь напролёт, ловя мельчайшие изменения в состоянии больного, готовый молниеносно вырвать его из когтей смерти в минуту острого кризиса; готов был исследовать и 10 раз выслушать больного ставя всегда безошибочный диагноз. И как же был он осторожен с диагнозом в туманных и неясных случаях! Так и вижу его размышляющим и бормочущим вполголоса, по привычке думать вслух: «Что редко — то редко… Бывает… Бывает… но редко…» И один за другим, он отбрасывает возможные диагнозы. Вот это «редко» и делало его врачом крайне вдумчивым, похожим на шахматиста, который хочет выиграть наверняка… И так вот пока больной остаётся неясен, или наоборот — ясность наступила и пришла пора бороться за жизнь этого больного — Тевий Израилевич был в одном-единственным «фокусе» — весь собранный, весь — внимание, ну, как стрелок на охоте! Тут уж он забывал и о красавице — жене, и о шумящей на сотню верст кругом тайге, не видел зябко помигивающего светильника, резервуар которого составляла половина выскобленной картофелины, а горючее — мазут, добытый у водителей катеров, так как керосин доставлялся обычно «с перебоями», а «движок» электрогенератора большей частью вообще не работал, так как чинить его было некому; забывал о колючей проволоке и вышках по углам «Кустовой больницы для трудармейцев»… О бараках, битком набитых доходягами, умиравшими от голода, которых уже никакая, даже самая гениальная медицина спасти не могла…
Но ВОТ, «битва за жизнь» выиграна. Больной медленно, но верно начинает поправляться. И Тевий Израилевич тут же теряет к нему всякий интерес. Конечно, при обходе он профессионально шутит, похлопывает больного по плечу, но на самом деле далек от него, за тысячи километров… Мимоходом ворчит на сестер и санитаров, а в душе скучает от этого тяжелого хлама будничной больничной жизни с её антисанитарными условиями и голодом. Всё это его не интересует, это не его «амплуа». Когда приносят ему на подпись «меню» — нехитрое меню из грибного супа (грибов в тайге кругом масса, и мы сушим их для больницы на всю зиму) и овсяной каши, он не глядя ставит закорючку вместо подписи и оживляется только когда подается лист «дополнительных порций» — ведь больница же всё-таки! Надо же людей поддержать! И на 600700 больных отдел снабжения выписывает лишних 20 порций хлеба по 300 граммов и 20 лишних половников жиденькой овсяной каши. Тут начинаются мучения Тевия Израилевича и мои с ним ссоры. Кому дать эти лишние 300 граммов?