У нас почти не было ни героина, ни кодеина, чтоб хоть на время избавить несчастных от непрерывного кашля, раздирающего остатки лёгких. Только «солюция» ипекакуаны, да раствор хлористого кальция — всё, что имелосьв нашей аптечке. Морфий и пантопон были привилегией только одного хирургического отделения. Пенициллин и стрептомицин уже начали входить в медицину, но… конечно, не для лагерных больниц. И хорошо, что больные о них ещё и не знали.
Не было у нас и самого главного — калорийного питания, которое могло бы поддержать силы организма для борьбы с болезнью. Туберкулёзники получали тот же «общий» больничный стол, что и все, кроме больных в первые послеоперационные дни в хирургии. Больничное питание было до того скудно, порции такие микроскопические, что о калорийности смешно было даже говорить. Тем не менее её аккуратно, ежедневно подсчитывал — диетолог по совместительству — наш знаменитый офтальмолог, д-р Мурадханов, и таблицы с подсчитанными калориями ежедневно клались на стол главного врача — директора Центральной больницы — Неймарка — единственного вольнонаёмного врача и хозяина всей больницы.
Может быть, он и читал их — но что он мог сделать??.. Питание?.. Откуда же его было взять?.. Ведь это был концлагерь — да ещё в военные годы…
На грани голода жили все — и больные, и персонал. Единственное, что поддерживало жизнь наших туберкулёзников — это четырехсотграммовая больничная пайка. Пайка чёрного кислого хлеба. Сестра-хозяйка, раздававшая пищу, разрезала эту пайку на три куска, чтобы больные не съедали её сразу с утра. Если случались — не часто — какие-то добавочные порции, их отдавали в хирургию и терапию, где врачи ссорились между собой за «своих больных». и назначали их более «перспективным», которые могли ещё выздороветь.
На долю туберкулёзников не доставалось ничего.
Но все, кроме самих больных, умолявших о добавке, понимали, что это — справедливо, ибо для туберкулёзников добавка ничего не изменит — ведь
всеони, всё равно, были
Конечно, попавшие в Мошево всё же были счастливцами — они лежали (и умирали) на железных койках, на чистых простынях; они лежали в палатах со свежим воздухом, так как форточки никогда не закрывались.
Пока они были ходячими, они пользовались уборной, а на «последние дни» — их переводили в небольшую, на 3–4 человека, палату — палату номер четыре, где было «спокойнее и условия гораздо лучше», как мы их уверяли — «сами убедитесь!» Вряд ли больные нам верили, но что же было делать?..
Но, д-р Грудзинский и в этих условиях пытался что-то «делать». Делал всё, что было в его силах, и больные чувствовали это и обожали его.
…Вспоминаю… Мы отправляемся на обход. Ежедневный утренний обход всех палат. Двери в палаты закрыты. Из-за них доносится то затихающий, то нарастающий почти непрерывный кашель… Длинный коридор…
— Ну-с, Пимперле! Почему-то он окрестил меня этим прозвищем; — что оно означало, вероятно, он и сам не знал, но — очевидно, что-то связанное с молодостью и неопытностью, ибо, хотя мне уже минуло 35, я была самой молодой из мошевских медсестёр.
— Ну-с, Пимперле — говорил доктор Грудзинский, останавливаясь перед дверью палаты, в которую нам следовало войти — «сделаем лицо»!
И лицо его принимало бодрое, энергичное выражение. Даже глаза начинали блестеть. Словно волной смывало усталость, старость, тоску…
— Пошли!
Он широким жестом распахивал дверь, галантно пропуская меня вперед. — Сестра, прошу!..
— Доброе утро, как дела? — весело приветствует своих больных доктор Грудзинский.
— Доброе утро, доктор! — несётся со всех сторон. Начинается обход.
— …Да… Кашель, конечно мучительно… Конечно. Но вы же ведь образованный человек?.. Вы же понимаете, что это — отделение мокроты, это необходимо, и это — единственное, что может спасти… Потерпите, дружок!
— …Ну, как дела, работяга?.. Вид-то у вас сегодня получше!.. Температура?.. Хм… (температурный лист висит в ногах, на спинке кровати). …Да, конечно, температурка держится!.. Но, поверьте, это вовсе не плохо. Значит, организм борется — борется, и это — главное!
Вот так и дальше. Каждому доброе, ободряющее слово, может быть, и не совсем правдивое — но ведь только это может датьсвоим больным в данной ситуации д-р Грудзинский.
И тут, в палате безнадёжно больных, обречённых людей, наступали удивительные минуты… Безобразные железные койки, серые застиранные одежда, измождённые лица — всё уходит куда-то, исчезает из действительности, улетучивается, как печаль и тоска с лица доктора Грудзинского. Всё забывается; верится во всё, пусть самое невероятное, самое несбыточное… Редкие, удивительные минуты. Даже кашель внезапно утихает. Ему верят. На него надеются.
Такие минуты надежды, думаю, испытали многие из лагерников, и помнят о них до конца своей жизни, даже, если и прожили долго, если удалось выжитьи выйти из лагеря…
Между приступами кашля кто-то умоляет о кодеине.