Не помню уж, кому и как удалось уговорить его встретиться с нами - молодыми ленинградскими поэтами "глеб-гвардии семеновского полка", как мы себя тогда называли по имени нашего руководителя Глеба Сергеевича Семенова. Встреча состоялась у Леонида Агеева, жившего со своей тогдашней женой Любой и только что родившимся сыном в конце Садовой, на Покровке, именуемой нынче площадью Тургенева, в коммунальной квартире на первом этаже огромного, с несколькими дворами и по-ленинградски закопченного старого доходного дома. В тесной комнатушке Агеева набилось человек двадцать поэтов, их жен и подруг. Было закуплено сухое вино, к которому, однако, прикасаться не разрешалось до прибытия высокого гостя. Наше ЛИТО было, кажется, в полном составе: кроме меня и хозяина дома присутствовали Елена Кумпан, Нина Королева, Олег Тарутин, Володя Британишский, Шура Штейнберг, Саша Кушнер, Глеб Горбовский, Яков Виньковецкий и еще несколько поэтов и болельщиков. Все изрядно волновались, хотя вида старались не показывать, поэтому разговор не клеился. Наконец, прибыл Слуцкий, не один, а со своим старым, как он сказал, другом - полковником Петром Гореликом. Этот курчавый черноволосый полковник, снявший штатское пальто и оказавшийся в щегольской офицерской диагоналевой гимнастерке, перехваченной в талии скрипучим ремнем и увешанной орденами и медалями, был для нас, вчерашних блокадных мальчишек, как бы наглядным воплощением того недоступного нам всем фронтового героизма, поэтическим олицетворением которого являлся Борис Слуцкий. Это усилило всеобщее смущение. Борис Абрамович строго посмотрел на нас, прищурился и неожиданно произнес: "Вот вы, ленинградцы, все время без конца твердите, что любите и хорошо знаете свой родной город. Кто из вас сейчас перечислит мне двадцать общественных уборных?". Мы были шокированы этой "чисто московской" шуткой, однако напряжение начало спадать. Пошли в ход сухое вино и самодельный винегрет хозяйки Любы. Разговор, однако, приобрел характер вопросов и ответов, причем спрашивали не мы гостя, а он нас. Строго и пунктуально он требовал немедленной информации о нас самих, о наших специальностях, зарплате, кто где печатается или не печатается и почему. Кажется, не было ни одной мелочи, к которой он не проявил бы живейший интерес. О том, чтобы задать какой-нибудь вопрос ему, не было даже речи. Дошло дело до стихов. Слуцкий вел себя властно и на первый взгляд бесцеремонно. Он мог оборвать читающего, сбить его каким-то совершенно неожиданным вопросом или категорическим мнением. При всем этом стихи он слушал с огромным вниманием, как будто сразу безошибочно определяя их качество. Больше других ему понравились стихи Лени Агеева, и он тут же нам об этом заявил. "Вот настоящий поэт. У него ничего не придумано, а все прямо из жизни, а не из книжек. И стихи жесткие и суровые, в них виден будущий мастер. Вот кто будет большим поэтом!". Как ни странно, стихи Глеба Горбовского, который тогда ходил у нас в главных гениях, произвели на него меньшее впечатление. Александру Кушнеру он сказал:
"Скучные стихи. Правда, стихи, но унылые. И фамилия плохая - Кушнер. Еврейская фамилия. С такой фамилией печатать не будут". "Но у Вас же тоже еврейская", — возразил кто-то робко. "Во-первых, не еврейская, а польская. А во-вторых, меня уже знают", — отрезал он. Спорить с ним, естественно, никто не осмелился.
Когда дело дошло до меня, я дрожащим голосом стал читать какие-то, как мне казалось, лирические стихи. "Ну, это только для Музгиза", — беспощадно сказал Слуцкий, выслушав их. Я попытался прочесть другие, но он перебил меня на середине и заявил: "А вот этого даже Музгиз не возьмет". "А как ваша фамилия? Городницкий? Ну, это вообще ни в какие ворота… Мало того, что тоже еврейская, так еше и длинная. Такую длинную фамилию народ не запомнит". Я уже совершенно упал духом, как вдруг он спросил, нет ли у меня каких-нибудь стихов про войну, и я срывающимся от волнения голосом, уже ни на что не надеясь, стал читать незадолго перед этим написанные стихи "Про дядьку". Стихи эти неожиданно Слуцкому понравились. Он вызвал из коридора своего друга Горелика, вышедшего покурить, и заставил меня прочесть стихотворение еще раз, сказав: "Повторите - полковникам такие стихи слушать полезно".