Доктор называл меня Дэниелом из уважения к воле моей матери, хотя большинство звали меня Дэн. «Дэниелом его нарекли при крещении», — говорила она. Может показаться странным, что доктор, в доме которого она делала уборку, оказывал ей почтение, но это факт. Моя мать была таким человеком, что все хотели сделать ей приятное. У нее были темные глаза, темные волосы, а ее лицо заставляло людей оборачиваться и смотреть снова, чтобы понять, что же в нем такого поразительного. Даже я это чувствовал, а ведь я ее сын. Мне было мучительно, когда другие пялились на нее. Один заезжий художник хотел ее нарисовать, но она ему даже не ответила. До сих пор могу представить себе, как она закрывает лицо шалью и отворачивается. Она была вдовой. Осталось у нее только доброе имя. Художник не принял отказа и продолжал ей докучать, твердя, что у нее «самый одухотворенный облик, который он видел за пределами Италии». Одухотворенный! Она голодала. Мы оба голодали все годы после смерти отца.
Мне было три года, когда он погиб. Он спускался на повозке по крутому склону, используя тормоз. Тормоз соскочил, повозка накатилась на лошадь, та споткнулась, ее бросило вперед, а отца швырнуло в сторону, и он врезался в стену. Ничего особо страшного не случилось бы, не угоди он виском в гранитный выступ. Ему было двадцать два, всего на год больше, чем мне сейчас. Моей матери было двадцать. Страховка отсутствовала.
Скоро рассветет. Днем ко мне ничто не является. Только ветер вздыхает да по морю пробегает рябь. Я копаюсь на грядках и латаю сетчатую ограду. Дом и земля теперь мои. Коза, десять кур, навозная куча, ручей, который даже в самом широком месте может перешагнуть ребенок, плоская, трудная для возделывания каменистая земля… Мэри Паско слишком состарилась, чтобы за всем этим ухаживать. Глаза у нее потускнели и утратили ту дикость, которая так пугала нас в детстве, но она узнала меня, когда я показался на тропинке со своим узелком.
— Это ты, Дэниел Брануэлл? — спросила она, и я ответил «да». — Заходи, малец, — сказала она.
Впервые на моей памяти кто-то вошел в дом Мэри Паско. В нем было дымно, стены почернели. Дом и все, что в нем находилось, покрывала копоть. Я закашлялся, и глаза у меня заслезились, а ей хоть бы что. Были там и другие запахи: старости, болезни и двух кошек, ее всегдашних питомиц, которые вились у ее ног и создавали ей репутацию ведьмы. Но я знал, что она не ведьма. Кошки уже умерли. Моя мать часто у нее бывала и приносила ей желтые розы с нашего двора — цветочки размером с пуговицу, но очень душистые. Мать и Мэри Паско разговаривали на пороге и никогда не проходили в дом. Эти встречи вызывали у меня ревность.
Мэри Паско заварила шалфей и подала мне чашку. Она знала, что я вернулся из Франции, но даже не упомянула об этом.
— Где ты живешь, Дэниел? — спросила она. Она также знала, что наш дом вернулся к владельцу, потому что некому было платить за аренду.
— Где придется, — ответил я. Потом спросил, можно ли мне соорудить на краю ее участка укрытие из рифленого железа и холстины.
Мэри Паско кивнула. Сказала, где находится родник, и что я должен вырыть себе отхожую яму. Она не сомневалась, что, побывав в армии, я этому научился. И не стеснялась говорить о подобных вещах.
— Заходи, если захочешь погреться, — пригласила Мэри Паско. Когда я заходил, она поила меня шалфеем с привкусом дыма из почерневшего чайника. Передвигалась она на ощупь, однако уверенно. Не знаю, много ли зрения у нее к этому времени сохранилось.
— Перед тем как твоя мать умерла, я ходила ее проведать, — сказала она.
Я вздрогнул, будто от электрического разряда. К моему возвращению моя мать уже лежала в той самой могиле, которую мы с ней все мое детство навещали каждое воскресенье: в могиле моего отца. Ветер колыхал траву, а солнце играло на материных волосах, когда она опускалась на колени и приводила могилу в порядок. Под нами сверкало море. Не помню, чтобы когда-нибудь шел дождь: может быть, она брала меня с собой только в погожие дни. Иногда она рассказывала об отце. Так мне стало известно почти все, что я знал о нем.
Когда я вернулся, могила оказалась
— Я нашла несколько бутончиков той розы и вложила ей в руку, — сказала Мэри Паско. И больше ничего не говорила на эту тему, ни тогда, ни впоследствии. Она перемешала заварившийся шалфей и сказала, что его неплохо бы подсластить. Даже со своими белесыми глазами она по-прежнему больше напоминала птицу, чем женщину. Когда ее плащ плескался на ветру, мы называли ее сарычихой. Теперь она была сгорблена и молчалива. Все человеческое в ней настолько иссохло, что она запросто могла бы взлететь, и меня это порадовало.