– Дура ты, дура и есть. «Лидией»-то лодку зовут. На переправу пойду. Там Санька Бакшеев в ополчение уходит, так я на его место.
– А чего меня-то гонишь?
– Не я, немец гонит. Видел, как на машинах-то разъезжают, пыль столбом. Того гляди тута будут.
Она замотала головой:
– Не пустят. Давеча сосед приходил, сказывал – не пустят.
– Много он понимает, твой сосед!
– Чего мой-то?!
– А то и твой, раз ты ему веришь, а мне не веришь. Можа, и не пустят, а бой тут будет страшенный. Ты погляди…
Вскочил, отдернул занавеску светомаскировки, забыв погасить лампу. По стеклу заметались отсветы пожарищ. Город горел вроде бы даже сильней, чем днем. На соседском дворе сразу залилась бдительная собачонка. Матвеич закрыл занавеску, подоткнул по углам, чтоб свет не сочился на улицу, снова сел.
– Вон как бомбят.
– Дак чего сделаешь?
– Чего, чего… Зачевокала, ровно Степка. Вакуироваться надо.
– Да куда я поеду-то? Никто не едет, а я поеду незнамо куда?
Матвеич промолчал. Что верно, то верно, никто, кого он знал, не тронулся с места. Там, на переправах, – сплошь эвакуированные, люди из дальних мест. Да и те, если б где было приткнуться в Сталинграде, остались бы. Все верили: немцев не пустят.
– Так ведь бомбят, – повторил Матвеич, не придумав другого.
– Так ведь, может, и ничего?
И опять он надолго замолчал. Мысли путались. Надоевшей мухой крутилась одна и та же мысль о той бабе из анекдота, которая, когда рожает, кричит, что больше ни в жизнь, а вскорости снова твердит: «Может, и ничего?..»
Привиделась ему спасательная баржа на Волге, и будто он откачивает утопленника. А над ним атаман глыбой: «Буди, буди скорей». А утопленник возьми и скажи Татьяниным голосом: «Уходи, дай человеку поспать». А атаман вдруг тявкнул по-собачьи и залился истеричным лаем.
Открыв глаза, Матвеич увидел светлый квадрат раскрытого настежь окна и в нем задубелое у мартенов, красное лицо соседа Киреева, тоже пенсионера, хоть и молодшего.
– Уйми своего Геббельса, – сказал Матвеич.
– Хватит мух давить! – неожиданно громко закричал Киреев. – Айда воевать!
– Он свое отвоевал, – встряла Татьяна.
– Теперя все пошли, у кого и ноги не ходят.
– Куда? – Матвеич потянулся, чувствуя, как полегчало после сна.
– Немец-то вона, за Тракторным.
Захолонуло в груди. Значит, не почудилось вчера в бинокле, значит, верно, не учение это. Поднялся, спросил, будто лишним спросом можно было удержать набегавшее.
– Не ври. Отколь ему взяться?..
Хотел пояснить, что сам прошел степь и видел ее всю пустую, да вспомнил: так же думал тогда. А немец был – вот он. Долго ли на машинах-то? Ежели где проткнулся, то ехай да ехай.
– Идешь ай нет?!
– Как не идти, когда все.
Татьяна заплакала, запричитала. Напомнила про лодку с красивым именем «Лидия». Матвеич задумался на миг – не подвести бы Бакшеева – и махнул рукой, решил: прогонит немца и пойдет на лодку, до вечера, глядишь, управится.
Степку будить не стал. С новым, щемящим чувством взглянул на него, раскидавшегося по кровати, и выбежал во двор.
Так и нес в себе это слезное всю дорогу, пока они с Киреевым шли-торопились до неблизкого Тракторного. Пожарищ было вокруг – не сосчитать. Там и тут на месте бывших домов дымились черные груды, посреди которых белыми памятниками высились длинные печные трубы. Бабы и ребятишки топтались вокруг, не кричали, не причитали, видно, наревелись за ночь досыта. Горячий удушливый дым стлался над дорогой. На крыше выгоревшего кирпичного дома громыхала на ветру сорванная жесть, а внизу, возле черного провала бывшей двери, светлела целехонькая вывеска: «Магазин открыт с 9 часов утра до 6 часов вечера».
Здесь, в заводском поселке, пожары отгорели или были потушены. А центр города вдали все полыхал, пятнал многими дымами замутненное небо. И нефтехранилища у Волги все горели, и на заводских дворах что-то всплескивалось огненно, будто там, не в цехе, а прямо на открытом воздухе, шел выпуск металла.
В поселке и застало их близкое подвывание тяжелых немецких бомбовозов. Знали этот звук – наслушались в последнее время – и не стали, как было поначалу, шарить глазами в небе, а поторопились поискать, где бы укрыться. Увидели щель возле домов, большую, многосемейную, побежали туда. В щели было просторно – взрослых мало, больше ребятни. Бабы да девчонки помалкивали, косясь на небо, а мальчишки вроде ничего не боялись, спорили в голос про шпионов, которых ныне развелось-де, что сусликов в степи, – только отлавливай. Да вспоминали какого-то Мальчиша-Кибальчиша, который будто бы в одиночку бился с ворогами.
Матвеич слушал гвалт вполуха, переживая за своих, которые тоже, наверное, сидят теперь в щели. И вдруг уловил знакомое: Павлик Морозов. И опять непонятная тоска прошла по сердцу. Гляди ты, пеленки пачкали, когда этот Морозов объявился, а знают о нем, вроде даже завидуют. А чему завидовать? Горе ведь навалилось на мальчишку, горе горькое: раскол по родству – будто по сердцу раскол… И опять, как вчера, Матвеич рассердился на самого себя: чего дались эти думы, чего привязались? Разве о них теперь заботы?