Вот тут я задаю вопрос, мучивший меня все это время:
— Что же это такое, а?
Аля пожимает плечами.
— Это — революция, дорогой товарищ!
— Ну, не-е-ет… — тянет Сударкин. — Это уж, вполне можно сказать, контрреволюция голосок подала…
— Вы думаете? — спрашивает Козлов, задумчиво мерцая умными глазами.
— А ты, мила душа, как думал? — прищуривается Сударкин. — Сразу — вон это — конец всякому лиху, ура, победа? Завтра в одночасье новая жизнь — это самое — начнется? Купец Смокотинин ключи от амбаров революции отдаст? «Владайте, голубчики, — отступаюсь!» А губернатор — вон это — нам дорогу уступать будет на улице? «Пожалуйте, пожалуйте, я тут сторонкой, сторонкой!» Не-е-ет, городовой и тот не завтра еще перед нами посторонится! Доедайте колбасу, мальчугашки…
Я сижу около кроватки Колобка. Из соседней комнаты до меня доносится приглушенный спор. Козлов, по своему обыкновению, сыплет словами, одно другого замысловатее:
— Суверенный революционный народ не допустит!
— Да, как же, не допустит! — спокойно возражает Сударкин. — Да он — вон это — не везде и знает, что он это самое… суверенный! Это ему еще разъяснять надо!
— А вот скоро революционное восстание! — не сдается Козлов.
— Надо бы, конечно… — кивает Сударкин. — Да ведь оружие-то — мало его у нас. Вот перешли бы на нашу сторону солдаты, тут уж все бы сразу по-другому повернулось…
Я слушаю все это вполуха. Слышанное и переслышанное. Я уже тоже начинаю понимать, что нужны не митинги, не восторженные речи, не ликующее пение «Марсельезы» и «Варшавянки», а что-то другое. А вот что именно — не знаю… Скорее бы возвращался муж, — он-то, наверное, знает все!
Мне уже даже немножко стыдно вспоминать, как еще сегодня утром мы шли с Михаилом Семеновичем и Соней на митинг. Перед уходом мы вооружались. Михаил Семенович положил в карман револьвер, браунинг, так спокойно, так уверенно, как человек, отлично умеющий стрелять. У меня тоже есть небольшой револьверчик «Смит и Вессон», подарок мужа к недавнему дню рождения. Стрелять я не умею, выстрелов боюсь до смерти, даже в театре! Совсем как моя бабушка! Когда к папе приходил в гости знакомый военный, оставлявший в передней свою шашку, бабушка нас остерегала:
— Деточки! Не ходите в переднюю, там шабля!
— Бабушка, да это ж холодное оружие, не страшно!
— А кто его знает? «Холодное», «горячее» — все равно может выстрелить!
Одно время — недавно, в сентябре, — мы уходили с мужем в поле и упражнялись там в стрельбе… Страшная вещь, как бездарно я стреляю! Да и револьверчик мой какой-то игрушечный, стреляет так туго, что написать с человека портрет легче и короче, чем выстрелить в него из моего «Смит-Вессончика»! Уходя сегодня на митинг, я, конечно, — положила его в карман пальто, но даже не представляла себе, как это я вдруг выстрелю в живого человека! На всякий случай я положила в другой карман кожаную плетку, висящую у нас на гвозде в коридоре для устрашения собаки Мики. Это казалось мне подходящим, — если на нас нападут черносотенцы, я смажу которого-нибудь из них плеткой по физиономии: не лезь в другой раз, куда не зовут!
Да… А черносотенец-то оказался хладнокровнее и смелее, чем я: очень спокойно прицелился в голову моего ребенка и швырнул камнем!
Вот так и пошли мы на митинг, вооруженные, но не предполагая пускать в ход оружие. А главное, мы были такие счастливые дураки, такие торжествующие идиоты! Четыре версты от Колмова до города оказались неожиданно тяжелы: после осенних дождей глинистая дорога раскисла, ноги разъезжались в разные стороны, калоши с каждым шагом облипали вязким глинистым тестом, казались огромными, тяжелыми. А мы хохотали, веселились…
Слова Сударкина Козлову: «Ты что думаешь — сразу конец лиху, ура, победа, так? Не-е-ет, милые, городовой и тот перед нами еще не завтра посторонится!» — напомнили мне одну подробность нашего утреннего путешествия на митинг. Когда мы уже вошли в черту города, Соня Морозова показала на постового городового:
— Давайте приветствуем фараона, а? Споем ему «Марсельезу»!
— Соня, не закусывай удила! — строго оказал ей отец, но глаза его смеялись, не было в них никакой опаски.
— А что? — все больше входила в задор Соня. — Имеем право петь! Свобода слова! И если он вздумает нам мешать, имеем право его арестовать: он, значит, идет против царского манифеста!
Когда безголосый человек поет — один! — на улице, пение его звучит всегда неприлично-жидко. Так запела и Соня:
Пожилой городовой притворился, будто он нас не замечает и Сониного пения не слышит. Когда мы прошли мимо, я невольно оглянулась. Прижав одну ноздрю пальцем, городовой лихо высморкнул содержимое другой ноздри на мостовую. Потом вытер пальцы и поглядел нам вслед без всякого интереса. Для него — это было вполне очевидно! — со вчерашнего дня ничто не изменилось.