Рядом с Доун О'Доннел сидел сонный, улыбчивый Мортон Бэйр, известный журналист, поставщик светских сплетен, каждое слово которого в римской американской газете я проглатывал с такой же жадностью, какую раньше приберегал для Китса. Я узнал его по фотографиям. Бэйр был единственным, кроме меня, кто оделся не как для похода на пляж; его короткая, слегка сгорбленная фигурка была облачена в хороший фланелевый костюм – с желтым клетчатым жилетом вдобавок, – он кротко, покорно, даже грустно улыбался песенке Билли Реймонда, которую слышал, должно быть, в десятый раз, и я невольно посочувствовал его скуке, забыв на секунду даже свое низкопоклонническое восхищение этим человеком – тоже светилом в своем роде, – который чуть ли не no-родственному знался с кинозвездами пяти континентов, встречался с Эдгаром Гувером и Гербертом Баярдом Своупом[76] и даже обедал несколько раз в Белом доме.
И наконец, третье лицо в этом трио было настолько знакомо мне по фотографиям, что хотелось подойти к человеку и хлопнуть его по плечу, как давнишнего приятеля. Но когда до меня дошло, кто это такой, я был ошарашен – не знаю, чем больше, неуместностью ли его в этой светской компании или же, наоборот, несколько неприятной естественностью симбиоза, – а потому принялся глазеть на него, как в зоопарке. Ибо это был преподобный доктор Ирвин Франклин Белл, образцовый, неутомимый оптимист-священник, самый известный и самый любимый в Америке священнослужитель после Генри Уорда Бичера.[77] Видит Бог, в этот вечер я был готов к чему угодно, только не к встрече с духовной звездой, такой неординарной, такой самобытной, и только позже из рассказа Розмари выяснил, как это получилось: Белл, наперсник промышленных и коммерческих владык, совершая частный, неевангелический вояж по Европе, повстречал в римской гостинице старого друга, продюсера Сола Киршорна. Киршорн был почитателем Белла, как и многие другие богатые и высокопоставленные американцы, которые находили выведенное доктором простенькое равенство между богатством и добродетелью, добродетелью и богатством, столь же выполнимым, сколь и понятным. Узнав затем, что маршрут Белла включает Самбу ко (и все ту же «Белла висту»), предупредительный Киршорн связался со своей женой Алисой Адэр и велел оказать – от лица съемочной группы, которой он был продюсером, а она звездой, – знаменитому проповеднику всяческое внимание. Результат этого я сейчас и наблюдал: при каждом сладострастном стоне певца дородный, приветливый и страшно потный проповедник смаргивал за бифокальными стеклами, пытаясь тем не менее сохранить свой знаменитый лоск и жизнерадостность, и, как банкир, попавшийся на том, что запустил руку в кассу, поддергивал щеки в жидкой, контрабандной улыбке. Я его отчасти пожалел. В вялых шелковых нефритово-зеленых штанах и рубашке, как у китайской вдовствующей императрицы на одном портрете, с мокро оттопыренной нижней губой, словно готовясь принять на нее леденец или изречь очередное общее место, он изнемогал от неловкости – и обидно было видеть, что какая-то сальная песенка мешает ему получать удовольствие от красивого богатого мира, который он жаждал очаровать. Билли Реймонд кончил песню.
Я поискал глазами Мейсона, но его нигде не было. Когда затих последний журчащий аккорд, трое на канапе сделали быстрые движения руками: Бэйр прикрыл зевок, Белл поправил очки, Доун О'Доннел нервными пальцами приподняла тяжелые серьги – так что какую-то мимолетную долю секунды они изображали трех восточных обезьянок, заслонившихся от зла: немую, слепую и глухую; я отвернулся, и в глубине дома, за открытой дверью, как будто прошел Мейсон, отирая лоб, – я хотел поманить его, но он уже исчез. Публика громко захлопала в ладоши. Я повернулся обратно, к роялю, и Розмари вручила мне вазочку с земляными орехами.