В саду, далеко отстав от Мейсона, Касс остановился, чтобы перевести дух. Вокруг не было никого. Город, за исключением тех первых вестников беды, которые пробежали по улице, еще спал. Сад был пуст; за ним в утреннем тумане спала долина, тоже без признаков жизни, движения. На дорожке притоптанных ирисов и маков маршрут Мейсона прочелся легко, как на карте, и Касс бросился по мокрому цветнику, не обращая внимания на рой пчел, окруживший его по дороге. Он добежал до края сада; здесь дорогу преградил высокий белый забор, и, взлетев на него одним прыжком, он в первый миг увидел зеленый лоскут на штакетине, за которую несколько секунд назад беглец зацепился шортами, а в следующий миг, рассеянно попытавшись оттолкнуться при прыжке сильнее, чтобы избежать такой же неприятности, нанизался штанами на ту же самую штакетину. Попробовал отцепить их, извернулся, выгнулся, увидел на тропинке в долине, уже далеко, Мейсона, и тут брюки с треском лопнули, он упал на каменистую землю, и боль от жесткого приземления пронзила ноги от ступней до колен. Он пыхтел и отдувался; как бегун он был Мейсону не соперник и смутно понимал уже, что из-за одного этого может потерпеть неудачу; между тем ноги мощно несли его вперед, и он мчался неудержимым галопом, словно внутри у него пришел в действие пружинный механизм, над которым он был не властен. Он замечал на бегу, как прибывает свет, разгорается утро, бледнеют тени в ямках и выемках на склоне. Рядом с ним вдоль стен шныряли ящерицы, сухо и невесомо носились между лишайников и мокрых от росы вьюнков. Последние дома города остались наверху и сзади, на этом склоне горы никто не жил; следы Мейсона на пыльной тропинке отпечатались ясно, и вот впереди, в нескольких сотнях метров, опять мелькнуло зеленое: Мейсон показался из-за стены, затормозил перед развилкой и, продолжая работать локтями, постоял в смятении и нерешительности. Обитатель дворца, он не знал этих окраин; незнание стоило ему нескольких секунд, и свернуть он должен был на правую тропинку – Касс знал это, –
А свет все прибывал, персикового и розового оставалось все меньше в небе, и, когда Касс добежал до развилки и свернул на правую тропу, малохоженую, кое-где поросшую горчицей, осотом, чахлыми лютиками, засыпанную вечным подножным сором – каменной крошкой, козьим пометом, пылью, – он понял, что Мейсон отрезан, заперт, бежит в тупик, место не только безлюдное, но и в буквальном смысле безвыходное: длинный склон с конечной остановкой на вершине, где единственный выход для Мейсона, кроме самоубийства, – повернуться и принять бой. Подъем стал круче, воздух из груди Касса выходил с каким-то протяжным, нежным звуком, похожим на вздохи влюбленного, и он вдруг с удивлением заметил, какое мягкое и ласковое занимается утро, как безмятежна эта гора, как сияет внизу голубое море и какая странная владеет им ярость – без жара, без исступления, она тем не менее может привести его к убийству, властно и решительно, как будто это что-то неизбежное, предрешенное, начертанное судьбой. Но тут он подумал о Франческе, и адское видение искалеченной красоты встало перед его глазами; ужасом заволокло небеса, кровь ударила ввысь, исчезла в сосущем вихре, и на долю секунды глаза ему застлала тьма, он сбавил шаг, и нечеловеческий, зверский рев вырвался из его глотки – в нем ожил дух доисторического пращура. Свет снова хлынул в глаза; Мейсон, уже не так далеко, – и недалеко от вершины – топал вверх по каменному склону. Мейсон на секунду замер, пригнувшись, упершись руками в колени и хватая ртом воздух, потом выпрямился и стремглав помчался дальше – волосы у него нелепо подпрыгивали, словно съехавший набекрень парик, – он пробежал по тропинке шагов десять, а потом кинулся в сторону и полез напрямик по склону утеса. Касс добежал до этого места на полминуты позже; тяжело дыша, уперев руки в бока, он смотрел снизу, как топают по склону загорелые ноги и мелькает в прорехе шорт розовая ягодица. Маневр Мейсона был ему на руку: постоять, посмотреть, отдышаться, пока Мейсон карабкается в гору, полагая, что срезал путь; какой бы дорогой ни добрался он до вершины, там он в западне, потому что с другой стороны – отвесный обрыв в несколько сотен метров. Мог бы и тропинкой.