Читаем И поджег этот дом полностью

Где-то на левом склоне долины Роны, у железной дороги, ведущей на юг, к Лазурному берегу, есть одинокая скромная могила. Обозначена она молодым дубком, пересаженным сюда из недальнего места; теперь, может быть, и дубок засох или его повалило бурей, так что разыскивающий останки не найдет здесь ничего, кроме клочка ненормально высокой травы, кроме ветра, солнечного света и унылых, облитых солнцем утесов вдали, стоящих в карауле над ложем незапамятного паводка. Впрочем, Касс запомнил там еще корявую яблоню и заскорузлую изгородь, и, ориентируясь по зеленой солдатской шеренге тополей, выстроившихся на горизонте, он мог бы и теперь, если бы захотел, найти печальную, позабытую могилу. Это было к югу от Лиона, не доезжая Баланса: здесь по неизвестной причине поезд остановился на час – и все они высадились из душного гулкого купе третьего класса, чтобы похоронить Урсулу, попугайчика, который говорил по-фламандски. Кончина была поразительно скорой. С того момента, когда в прохваченном сквозняками Лионском вокзале Урсула вдруг оборвала свои пронзительные, бодрые разглагольствования, вздрогнула, засуетилась, закивала головой и со старческой ворчливой жалобой забилась вянущим зеленым листом в угол клетки, где перья ее слиплись, поредели, потускнели прямо на глазах, и до того момента, когда она, сухо закашлявшись, испустила дух и пыльной тряпочкой упала с насеста на пол – «не попрощавшись даже», как сказала Пегги, наименее сентиментальная из них, – прошло никак не больше двух часов. Касс увидел в этом дурное предзнаменование. Вагон огласился жалобным ревом Тимоти и Фелиции; даже Пегги, старшая, горевала, даже он. Младенец в корзине присоединился к всеобщему воплю, а Поппи – Поппи была хуже всех, слезы лились у нее безостановочно, она старалась сдержаться перед детьми, слизывала слезы с дрожащих губ и. будто надеясь отвести горе словами, повторяла соседке по купе, растерянной и потной деревенской женщине, что «pauv' petit perroquet»[190] по крайней мере прожил «очень счастливую жизнь».

Смятение, горе, шум стали почти нестерпимыми. Мечтая о глотке чего-нибудь крепкого, ненавидя обретенную в тяжких борениях самодисциплину, удрученный жизнью, в которой случаются такие невыносимые минуты, когда помочь способен только эликсир, в свою очередь невыносимый, Касс накинул саван на клетку попугайчика (попугайчик был из породы длиннохвостых), крикнул плакальщикам, чтобы они прекратили рев, и, накрыв голову подушкой, лег спать. Но мысль о дурном предзнаменовании не оставляла его и во сне. Когда поезд остановился и Касс узнал от проводника, что стоянка будет долгой, вся семья вышла на луг. Был ясный южный день, знойный и безоблачный, ослепительно голубой; в кустах беспокойно жужжали насекомые. Поппи несла еще теплую Урсулу в зеленой тряпице, которой накрывали клетку. Роли на похоронах распределились сами собой: Поппи выступала как мать Урсулы, Тимоти был ее верным мужем, Фелиция – младшей сестрой; Пегги, как всегда державшаяся немного отстраненно (она не могла простить попугаю, что он ущипнул ее два месяца назад), назвалась «просто другом, другом птиц», а сам Касс, правда, не по своей воле, стал и могильщиком, и священником. Ну как я могу быть священником, черт возьми? – спросил он у Поппи. Можешь, сказала она, для попугая. С трудом выковыривая камнем ямку в земле, Касс думал о том, до какой отвратительной придурковатости – если не кощунства – доходит Поппи в поэтизации своей веры, – но священником был назначен и священником стал и отслужил заупокойную литургию при помощи ее молитвенника с транскрибированной латынью, между тем как сама Поппи и дети стояли склонив головы, а скучающие пассажиры, обмахиваясь кто чем, глазели на них в безмолвном смятении. Похороны подошли к концу. Все бросили в могилу по горсти пыли. Касс пересадил деревце, Поппи сорвала для Фелиции василек, и Фелиция по-сестрински – ей тогда было два года – взяла его в рот. Прощай, Урсула, adieu cher oiseau,[191] прощай, прощай… Касс был рад избавиться от болтливой птицы. Но когда процессия направилась к вагону, он подумал, что, несмотря на слащавость сцены, в ней было что-то трогательное: его дети, все как один хорошие католики, которым уготовано спасение, стояли, опустив голову, среди полевых цветов, такие же чистенькие и нежные. Именно тогда, по дороге к вагону, вспоминал он впоследствии, Пегги оступилась, привалилась к нему, и он увидел, что глаза у нее большие, а щеки лихорадочно горят. Не зря было это предзнаменование. Орнитоз! – подумал он. Чудовищная птица! Попугайная лихорадка, смертельная для человека! Господи Боже!

Перейти на страницу:

Похожие книги