Читаем И поджег этот дом полностью

– Дорогу! С дороги, военная сволочь! Дорогу настоящему, чистопородному амерриканцу! – Жах!Он выстрелил из ракетного ружья в съежившуюся офицерскую жену. Жах! –Эта в уплату Отцам-основателям! – Жах!Дородный, трясущийся от злости полковник оказался у него на мушке. Жах! – Эта в уплату ее превосходительству посланнице! – Жах! –Эта на экономическую помощь. Международные облизательства! – Жах!Это конец, подумал он, цепенея. По спине пробежал мороз, и в тот самый миг, когда он прицелился в очкастого майора и его жену, намереваясь убить двух зайцев разом, во рту возник знакомый кислый вкус, предвестие забытья. – Эта за упокой души Томаса Джефферсона! – взревел он. Ружье при последнем издыхании нерешительно пукнуло, тут же его схватили наконец чьи-то сильные руки, день всколыхнулся, завертелся и погас в темноте…

«Твое счастье, что не попал на гауптвахту, кукленок», – запомнились ему слова Мейсона, сказанные несколько часов спустя, когда они ехали обратно через Сорренто.

Дорога состояла из светлых и темных пятен, непонятных зыбких теней и полудремы, наполненной загадочными, озадачивающими видениями. Он совсем изнемог, ни слова не сказал Мейсону и даже не отвечал на такие удивительные замечания (хотя аккуратно запоминал их, чтобы в дальнейшем иметь в виду и ответить делом), как: «Благодари Бога, что я тебя вытащил, теперь, надеюсь, тебе понятно, что ты кругом от меня зависишь».

И даже где-то над Позитано, когда он немного протрезвел, сил ему хватило только на то, чтобы сонно открыть глаза и посмотреть на Мейсона, говорившего:

– При том, что ты превратился в совершенную развалину, кукленок, полагаю, ты все же поймешь, почему я хочу ею заняться. Ну какая ей радость от пьянчуги? В конце концов, должен же кто-то устроить ей…

Он не отвечал, ждал своего часа. Будет и на его улице праздник. Он опять закрыл глаза и проспал всю дорогу до Амальфи, где ему предстояло встретиться с Поппи на festa.

Но – странно, необъяснимо и, разумеется, непростительно – Мейсон все-таки обманул: Кассу не удалось получить лекарство. В Амальфи, когда он вылез из машины и уже хотел вытащить баночку из коробки на заднем сиденье, Мейсон вдруг захлопнул дверь, холодно поглядел на него и резко дал газ на нейтральной скорости.

– Руки прочь, малыш, – сказал он злым голосом. – Лекарство не дам, пока не одумаешься. Загляни ко мне вечером. – А на лице его выразилась такая неразбериха, такая сумятица чувств, что Кассу показалось, будто и Мейсон вот-вот свихнется. – Загляни ко мне вечером, – повторил он странным, придушенным голосом, – может быть, на чем-нибудь сторгуемся.

– Черт, Мейсон, ты же обещал… – начал Касс.

Но «кадиллак» вдруг скользнул в сумерки и исчез на дороге в Самбуко. На чем они могли сторговаться? Касс этого так и не выяснил, но в тот вечер, когда он стоял, покачиваясь, на площади в Амальфи, ошеломленный поступком Мейсона и внезапным его отъездом, он уже понимал, что в последнем взгляде Мейсона, кроме ненависти, было столько же, если не больше, чего-то другого – не любви, конечно, но омерзительного ее подобия.

«Теперь, я вижу, придется ограбить гада по-настоящему, – подумал он и, войдя в drogheria, [331]взял бутылку вина. – А когда все это кончится, стану трезвенником. Стану трезвенником и поговорю с ним по душам».

Ему было очень плохо. Когда он встретился с Поппи и детьми на приморском festa, она внимательно поглядела на него, сказала, что вид у него «кошмарный», и потребовала, чтобы они сейчас же вернулись в Самбуко. Касс смотрел на нее сквозь карнавальную пыль: лоб у нее был в поту, говорила она взволнованно и показалась ему необычайно хорошенькой; что она говорит, он почти не слышал, но в каждом слове звучала тревога за него. И он с огорчением осознал, что слишком долго, дольше, чем дозволяет мораль и простая человечность, она для него как бы не существовала.

Он опять немного протрезвел. Достаточно, чтобы подсчитать их совместный капитал и сообразить, что денег на автобус не хватит.

– А ты еще купил бутылку вина! – захныкала Поппи. – Елки-палки! Теперь нам идти восемь километров в гору!

Негодуя, чуть ли не в слезах, она с тремя младшими ушла вперед, а он с Пегги потащился следом. Рука об руку в гаснущих сиреневых сумерках они шли по берегу и вверх по дороге среди лимонных рощ. Первое время Пегги была притихшей, хмурой и только с громким чавканьем жевала засахаренный миндаль. Потом она сказала:

– Папа, почему ты хочешь убить себя? Мама говорит, ты хочешь убить себя, потому что пьешь много вина и совсем не спишь. Она все время плачет и плачет. Сколько дней уже. Ты правда хочешь?

Далекий плеск весел долетел с моря и откуда-то – музыка, нежная, невнятная, настоянная на желании.

– Она сказала Тимми, что у тебя возлюбленная. У тебя есть возлюбленная, папа?

Он остановился, чтобы зажечь сигару, ничего не сказал, подумал: «Милая, милая малышка, если бы я мог объяснить тебе…»

– Знаешь что? – продолжала Пегги. – Она сказала Тимми, что ты просто-напросто старый козел и никогда не поумнеешь. И как заплачет.

Перейти на страницу:

Похожие книги