– Рассмотрим это в таком аспекте. Гипотеза: искусство умерло. Следствие: после смерти искусства
Ослепительная июльская голубизна, небо выгнулось над открытой машиной; прохладный бриз обвевает лицо Касса. Часы на блестящем наклонном щитке «кадиллака» показывали ровно одиннадцать. Слова Мейсона проникали в его сознание с оттяжкой: каждое отпечатывалось в мозгу на секунду позже, чем было произнесено, как эхо. Внизу на галечном пляже играли дети с загорелыми ногами; за пляжем были белые лодки; за ними мелькали морские птицы; за всем этим – пылающая синяя вечность. Умостив бутылку между ногами, Касс медленно перевел взгляд на часы, потом на дорогу, и услышал эхо:
– Все равно… – сказал он. Пока только это: – Все равно… – И даже сам не расслышал своего бормотания. Он откашлялся. – Все равно, верни мне картину, Мейсон. – Возобновилась икота, внутренности скрутила боль:
Мейсон молчал, но что за недовольное цоканье послышалось в моторе – или это Мейсон что-то делает языком? Как пес, который отворачивается от хозяйского взгляда, Касс был не в силах взглянуть на него; он опять посмотрел на море, и вопреки его желанию картина возникла перед глазами, отвратительно наложившись на голубое море: красивая нагая белокурая девушка, лежащая навзничь с приоткрытым ртом и крепко зажмуренными от страсти глазами, обвила золотисто-розовыми бедрами талию обнаженного юноши, черноволосого, похожего на грека. Чисто натуралистическая картина была выполнена в энкаустике (восковые краски Мейсон привез из Неаполя); Касс писал ее, напившись в дым, без натуры, только по воображению; работа была закончена за три сеанса, и Мейсон объявил ее гениальной. Какой контраст! Светлой и смуглой кожи! А рука, девичья нежная рука: сколько в ней исступления! И за все это: семьдесят тысяч лир – только-только расплатиться с долгом за квартиру, – три бутылки французского коньяка, три пузырька стрептомицин-сульфата, по десять кубиков в каждом, и, теперь, – бремя почти нестерпимого стыда.
– Нет, правда, Мейсон, – услышал он собственное бормотание, – верни мне картину. Я тебе заплачу, понимаешь?
Но Мейсон, не слыша – не слушая? – включил приемник. «Е adesso le sorelle Эндрюс nella canzone «Оставь мэнья на воле…» [303]Черт! Он вздрогнул, вцепился в бутылку; Мейсон вильнул мимо тележки, запряженной ослом и груженной мешками с мукой, вышел на прямую и прибавил газу, оставив позади мучное облачко и согнутого старика – кожа, как сморщенное красное дерево, выпученные от запоздалого испуга глаза. «Дай земли, земли побольше, мне под звездным небом…» Сестрички Эндрюс, солдатская столовая Красного Креста в Веллингтоне, в Новой Зеландии, десять тысяч лет назад, и эта песня, девушка… Черт подери, янк, ну и номера ты откалываешь… Но воспоминание ушло, а Мейсон сказал:
– Нет, правда, кукленок, почему ты так хочешь ее вернуть? Приведи мне хоть один разумный довод, и я…
Но теперь наступил его черед молчать, думать про себя: из-за проклятой бездны. Из-за того, что я уже на краю. Из-за того, что в самой тщетной тщете моей не могу допустить, чтобы моим последним и единственным творением была случка… Он задержал дыхание, икота прекратилась. Надо следить, подумал он.
Ровная дорога петляла высоко над морем. Палило солнце Над ними цвел шиповник, вода родников текла по каменным склонам, плескалась, журчала, и бормотание ее не могли заглушить ни рокот мотора, ни свист встречного ветра. Вдали на берегу курился раскаленный Салерно. Касс глотнул из бутылки и снова подумал о том, о чем думал уже много дней: а надо бы по-настоящему ограбить гада. «И оставь меня аадну там, где Запада начало!» – заливались le sorelle. [304]Провод электролинии провис над дорогой, перерезав сестер треском разряда. Приморский курортный поселок с запахом карамели.
– Где же твоя новая дорога? – спросил Мейсон, плавно остановив машину.
У самого каменистого пляжа, пестревшего зонтиками, фонтан цедил ржавую воду. От площади, по-утреннему сонной и влажной, в крутые холмы уходили три асфальтовые дороги.
– Что ты сказал, Мейсон? Стаканчик бы, что ли, бумажный. Половина виски льется мне за пазуху.