Ну а завелся я, наверное, вот на чем. Он кончил и спросил меня, где был я; говорю: на Соломоновых островах, на Новой Британии, и тогда он спрашивает – очень тактично, знаете, совсем неназойливо, – не пострадал ли я; я говорю – нет, мне повезло – то есть физически, – но психически меня порядком потрепало, во всяком случае, в госпитале полежать пришлось. Тогда ему захотелось узнать, не обогатил ли меня этот опыт, не способствовал ли моему творчеству; потом понес что-то выспреннее насчет того, что эта югославская история, и страх, и страдания тамошние – краеугольный камень его таланта. Занятно: он никак не мог с этого слезть и вежливо продолжал допытываться, что было со мной. И вот я подлил себе царского виски и стал ему рассказывать: про высадку в тумане на мысе Глостер, в бескрайние нависшие джунгли, и что сломался я не в каком-нибудь там кровопролитном бою, что японцы отсиживались в глубине, в лесистых долинах, и выжидали, а когда мы стали наступать, старый счастливчик Касс оказался на
А дальше был номер. У Мейсона, смотрю, уже глаза блестят. Как я теперь понимаю, именно такого озлобленного, желчного выпада он и ожидал от этого поляка, как бишь его. В общем, кончил я мою маленькую филиппику – а чувствую себя погано: и пьяненьким, и озлобленным, и несчастным, – и только я ее кончил, наш Мейсон размыкает свои прекрасные уста и произносит буквально следующее. Он откидывается на спинку, красиво закладывает руки за голову и заявляет: «Я не отношу себя к поколению битников, Уолдо, но я им определенно симпатизирую. И кажется, теперь понимаю, почему вас считают одним из его глашатаев». Согласитесь, довольно изящный способ лизнуть вам одно место. У него все тип-топ. С парой миллионов в кармане трудно быть подбитым поколением, и он это понимает, – но отчего бы не симпатизировать, раз подбитые в моде. Мейсон, Мейсон. Он симпатизировал бы раковой опухоли, если бы рак был в моде. Ну, и тут меня понесло. Почему, не знаю – просто накопилось, наверно. И то, что он изображал интерес к моей живописи, такой убогой. И Франческа, и выпитое, и военные воспоминания ни с того ни с сего, и тягостное ощущение собственной несостоятельности, и в довершение всего – этот хлыщ с трескотней насчет абстрактного экспрессионизма, джаза, саксофониста Паркера с его тягой к смерти, а теперь еще, черт бы их взял, битников, тоже модной штуки. В общем, справедливо или нет, мне он показался пошлым и неискренним посланцем новых йэху, делегатом от желтого дома третьесортной молодежной субкультуры, где жить может только кретин и полоумный. Я уже на потолке висел от злости.