И монсеньор признался ему, что недавно перечитал его пьесу «Элоиза и Абеляр», и ему вдруг показалось, что она просто создана для актеров нашей труппы. Роже Вайан был польщен, это было видно по его пристальному взгляду, которому придавали еще большую резкость зажженные перед подачей десерта свечи. Он молчал, а монсеньор все говорил, рассказывая о нашей работе в театре, об актерах, которые почти все молодые рабочие и работницы, о том, как устроен театр, как проходят спектакли на заводах, на небольших фабриках, в спортивных, футбольных и велосипедных клубах и даже в психиатрических клиниках, в тюрьмах, где заключенные устраивают нам овации.
— Мы обещали им снова приехать, — сказал епископ, — и хорошо бы с твоей пьесой!
Роже́ Вайан был готов поддаться искушению, это было видно по гримасе на его губах, по тому, как он покусывал нижнюю губу, пил кофе, осушил большой стакан сливовой водки. Надо сказать, что присутствие мальчиков и девочек, среди которых была и Мария Елена, нравилось нашему гостю, который возбуждался, сохраняя маску спокойствия, и бросал вожделеющие и пронзительные взгляды в сторону того конца стола, где веселились молодые люди.
Это был подходящий момент для черной гадюки, чтобы выплеснуть свой яд на стол.
— Ваше преосвященство, вы в этом уверены? Ведь ваша молодежь, ваши рабочие — любители, а не профессионалы!
— Любители, — перебил ее Вайан. — Мне нравится это слово. Оно означает, что они действительно любят. Хорошо, монсеньор, я согласен! Ты получишь права на «Элоизу». Передаю их тебе. Я полностью тебе доверяю.
IX
То, что произошло потом, было предельно ясно и в то же время туманно. У меня хорошая память, но, видимо, боль, которую я испытал, страх, что больше не увижу Марию Елену, или же ужас от того, что к ней относятся как к добыче, затуманили зеркало моей памяти. Боль вызывает смятение. Это понятно. Однако то, что произошло в тот вечер, продолжало тяготить меня. А мне так хотелось отделаться от этого!
Месье Вайан подарил нам права на свою пьесу, монсеньор, сидевший напротив него, встал, оба пожали друг другу руки и обнялись через стол; все было прекрасно.
Нет, похоже, не все, так как незадолго до этого очень бледная Лизина, Лизина с белым как мел, морщинистым лицом и запахом угрозы, женщина в черном, Гадюка, подошла к Марии Елене, сидевшей в конце длинного стола среди молодежи из футбольной команды и театральной труппы, и стала шептать ей на ухо. Ах, я четко различал ее слова, слышал, как она нашептывала ей на ухо, обняв девушку своей черной рукой. Мне хотелось броситься в тот конец стола, освободить Марию Елену, вмешаться, увести ее в сад или на наш чердак, но месье Вайан, его преосвященство епископ и месье аббат Нуарэ хотели выпить, а я помогал разливать напитки в бокалы. Как раз в этот момент месье Вайан протянул мне свой бокал и заговорил со мной, задавая разные вопросы. Он пристально смотрел на меня своими рыже-карими глазами, и я вынужден был отвечать ему.
— Чем ты занимаешься, мальчик?
— Я, месье? Я ищу.
— Ищешь? Мне это нравится. Мне кажется, что мы понимаем друг друга. Ведь ты член театральной труппы, верно?
— Да, месье, и мне это очень нравится.
— А в каких последних спектаклях ты играл?
Но я его уже не слушал и не отвечал ему, потому что все время, пока месье Вайан разговаривал со мной, я наблюдал за тем, что его жена проделывала с Марией Еленой, и то, что я видел, обжигало мне сердце. Женщина, то бишь Лизина, прижала к себе Марию Елену; всем казалось, что это ради смеха, потому что она смеялась и паясничала, а я смотрел на эту безобразную сцену и понимал, что это не игра. Итак, наполнив бокалы господ, я оставил их и с невозмутимым видом, с бутылкой в руке, с салфеткой соммелье, под видом исполнения своих обязанностей быстро скользнул в конец стола, где Гадюка изливала свой яд. Прислушавшись, я уловил слова сквозь гул голосов: «малышка-единорог», «несложное хозяйство», «попробовать у нас» или «пожить у нас в Мейонна́», что одно и то же. Лизина продолжала смеяться, пристально глядя в глаза Марии Елене и поглаживая ей запястье. Мария Елена была счастлива, ее глаза сияли от радости, что она нравится и что ее соблазняют; я видел ее волнение по тому, как она без конца облизывала языком губы. Мне знаком этот жест, я часто наблюдал, как она проделывала это на чердаке, когда мы приводили его в порядок, и мне знаком запах нетерпения, запах волнения — слабый, пьянящий, мокрый, исходящий от ее тела в этот момент.
X
Эти события произошли сорок три года назад, летом 1960 года, и я всегда возвращаюсь к ним, когда мне этого хочется. Точнее, все эти годы я так часто думал об этом, что могу мгновенно воскресить любую сцену, любой момент, любые жесты и слова, как будто я вновь переживаю все то, что подернулось мраком. А также стало неуловимым, легким, невесомым, чем так дорожат избранные, стремящиеся избавиться от запаха, любых оков и следов грязи!