Читаем И нет им воздаяния полностью

— Я же тебе говорю: когда чувствуешь, что смерть рядом, — это не страх. Когда во время грозы ждешь удара молнии — что в этом унизительного? — Лев Семенович уже объяснял вполне по-доброму. — А вот когда мы от всяких батек прятались по соседям — папа, мама белые, трясутся, — это был страх. И покончили с этим красные, уж как ты хочешь. Они тоже много чего творили, но папу таким я больше никогда не видел. Как же я мог это забыть? У меня немножко другие представления об антисемитизме… Когда я в Германии был экспертом по закупкам, я видел, как в поезде три штурмовика взашей выгоняли старого еврея. Он попытался сказать: зачем вы толкаетесь, я сам выйду — так один саданул его так, что он вылетел на перрон, и они его на глазах у всех начали избивать. А я стоял у открытого окна и смотрел. Один, жирный, трясущийся, багровый, случайно поймал мой взгляд и бешено заорал: юде?!. А я ответил: аус Руссланд. И показал свою краснокожую паспортину. И они откатились, как вампиры от креста. И я всегда испытывал прилив счастья, когда вспоминал, что это мои танки, мои пушки бьют по этим скотам. Пушки с моего корабля. Я знал, что я определяю судьбу мира: пробьем их броню — выиграем войну, не пробьем, они пробьют нашу — проиграем. Ты правильно сказал: унижение хуже смерти. Ну так если не одному человеку, а целому народу говорят: ты сначала научись вытирать нос, заведи чистые сортиры, а потом замахивайся на что-то небывалое — он скорее будет недоедать, но сделает лучший в мире танк, сделает водородную бомбу, в космос, наконец, полетит. Я и в самые мерзкие годы знал, что здесь участвую в чем-то невиданном, а там — в обыкновенном. А я уже не хотел обыкновенного. Пускай и при комфорте, и при медобслуживании.

— Кто же станет отказываться от бессмертия только ради того, чтобы умереть с комфортом! — наконец-то сумел выкрикнуть я, но меня все равно никто не услышал.

— Значит, Сталин был за вас… — Кажется, впервые в жизни Миша Волчек хотел кого-то понимать, а не только клеймить. — Но тогда и фашисты могут сказать, что Гитлер был за них?

— Он и был за них. Он был их слугой, а не они — его рабами. Они и отреклись не от Гитлера, а от поражения. А разницу между Сталиным и Гитлером тебе могли бы разъяснить лучшие умы и сердца Европы, все эти Ромены Ролланы, Бернарды Шоу, Фейхтвангеры… Пусть бы эти либеральные властители дум тебе объяснили, почему они все стремились отметиться в сталинском кабинете, а к Гитлеру никто не заехал. А владельцы министерских портфелей ответили, сколько евреев они впустили к себе, когда Гитлер открыто собирался отправить их не в Нижнюю Салду, а намного ниже. Я же говорю: у меня немножко другие представления…

И в этот миг раздался крик петуха — я хочу сказать, телефонный щебет.

Я с трудом удержался, чтобы не кинуться в свой кабинет, к аппарату, трусцой — такой глубокой ночью могли звонить лишь по какому-то страшному поводу. Звонила жена. Она почти кричала.

— Как ты себя чувствуешь?!. С тобой все в порядке?!.

— Все нормально, — не сразу выговорил я. — У меня здесь очень интересные гости.

— Слава богу… — Я почувствовал, как она без сил опускается на какой-то диван. — Мне приснился про тебя ужасный сон, как будто ты сидишь у нас дома среди каких-то незнакомых людей… Даже не хочу рассказывать.

— Нет-нет, все в полном порядке, у нас тут очень интересный разговор.

Однако когда я вернулся в гостиную-кухню, она была пуста. Стулья были беспорядочно отодвинуты от стола, а один так и стоял в сторонке, словно бы наблюдая за остальными. Я потрогал их сиденья, но они не сохранили никакого тепла. Хуже того — они мне показались просто ледяными.

А когда переполненная запорожскими впечатлениями супруга мимоходом поинтересовалась, что же за интересные гости так засиделись у меня в ту ночь, я лишь отмахнулся — дела давно минувших дней. Они мне и правда представлялись до крайности смутно, словно прошлогодний сон, да и вообще я склонялся к тому, что все они были порождением моей же собственной фантазии, проще говоря — бредом. Уж больно часто они говорили моими словами. Хотя, послушать Иван Иваныча, моими устами всего лишь выражал себя дух времени, не более того.

Порою, правда, мне казалось, что встреча наша была подстроена чуть ли не потусторонними силами, — может, и моим отцом. Но я тут же спохватывался, что отец не стал бы просить меня о том, что уже исполнило время. Вот Вика сервировать такой стол вполне могла бы — без единой женщины: она была убеждена, что историческим творчеством способны заниматься только мужчины. И чего еще Вика добилась — я больше не мог спать с женой, ибо Вика постоянно присутствовала рядом. Она ничего не имела против, она, наоборот, скрывала любовную улыбку, даже отворачивалась, но я все равно косился в ее сторону и никак не мог разнежиться.

Перейти на страницу:

Все книги серии журнал "Новый мир" № 3. 2012

Rynek Glówny, 29. Краков
Rynek Glówny, 29. Краков

Эссеистская — лирическая, но с элементами, впрочем, достаточно органичными для стилистики автора, физиологического очерка, и с постоянным присутствием в тексте повествователя — проза, в которой сегодняшняя Польша увидена, услышана глазами, слухом (чутким, но и вполне бестрепетным) современного украинского поэта, а также — его ночными одинокими прогулками по Кракову, беседами с легендарными для поколения автора персонажами той еще (Вайдовской, в частности) — «Город начинается вокзалом, такси, комнатой, в которую сносишь свои чемоданы, заносишь с улицы зимний воздух, снег на козырьке фуражке, усталость от путешествия, запах железной дороги, вагонов, сигаретного дыма и обрывки польской фразы "poproszę bilecik". Потом он становится привычным и даже банальным с похожими утрами и темными вечерами, с улицами, переполненными пешеходами и бездомными алкоголиками, с тонко нарезанной ветчиной в супермаркете и телевизионными новостями про политику и преступления, с посещениями ближайшего рынка, на котором крестьяне продают зимние яблоки и дешевый китайский товар, который привозят почему-то не китайцы, а вьетнамцы»; «Мрожек стоял и жмурился, присматриваясь к Кракову и к улице Каноничной, его фигура и весь вид будто спрашивали: что я тут ищу? Я так и не решился подойти тогда к нему. Просто стоял рядом на Крупничей с таким точно идиотским видом: что я тут делаю?»

Василь Махно

Публицистика
Пост(нон)фикшн
Пост(нон)фикшн

Лирико-философская исповедальная проза про сотериологическое — то есть про то, кто, чем и как спасался, или пытался это делать (как в случае взаимоотношений Кобрина с джазом) в позднесоветское время, про аксеновский «Рег-тайм» Доктороу и «Преследователя Кортасара», и про — постепенное проживание (изживание) поколением автора образа Запада, как образа свободно развернутой полнокровной жизни. Аксенов после «Круглый сутки нон-стоп», оказавшись в той же самой Америке через годы, написал «В поисках грустного бэби», а Кобрин вот эту прозу — «Запад, на который я сейчас поглядываю из окна семьдесят шестого, обернулся прикладным эрзацем чуть лучшей, чем здесь и сейчас, русской жизни, то есть, эрзацем бывшего советского будущего. Только для русского человека размещается он в двух-трех часах перелета от его "здесь". Тот же, для кого "здесь" и есть конечная точка перелета, лишен и этого. Отсюда и меланхолия моя». «Меланхолия постсоветского человека, — по-тептелкински подумал я, пробираясь вниз по узкой автобусной лесенке (лесенке лондонского двухэтажного автобуса — С.К.), — имеет истоком сочетание довольно легкой достижимости (в ряде социальных случаев) желаемого и отсутствие понимания, зачем это нужно и к чему это должно привести. Его прошлое — фантазмически несостоявшееся советское будущее, а своего собственного будущего он — атомизированное существо с минимальной социальной и даже антропологической солидарностью — придумать не может».

Кирилл Рафаилович Кобрин , Кирилл Рафаилович Кобрин

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги