А на другой фотографии — девушка. Интересно, сколько ей тогда было? Не больше семнадцати. Она прямо вся светится счастьем. Ее можно назвать даже хорошенькой. Право же, в ней есть какая-то изюминка, которую он никак не может уловить. А это кто рядом с ней? Брат? Муж? Жених? Нет, только не брат. У парня неприятно мелкие, но при этом правильные и красивые черты лица.
Вернулась девушка. Похожа и не похожа на свою фотографию. Замужество, а может, и не замужество, не пошло ей впрок. Все — от медлительной, неуверенной походки до неулыбчивых черных глаз — выдавало в ней какую-то давнюю внутреннюю усталость.
В руках у нее узелок. Подошла, смущенно протянула Крашенкову:
— О це вам!
Ох уж эти деревенские подношения за медицинскую помощь! Они всегда сердили и расстраивали его: не так-то легко отказаться от всего этого соблазна — от бутылки сбивающего с ног самогона, от задравшей вверх лапки вареной курицы, от шматка домашнего, с желтинкой, сала. Но все-таки он держал марку. В отличие от Рябова, уговорить которого не составляло труда. «Подумаешь, — отвечал тот на упреки Крашенкова. — Дают — бери, бьют — беги». На этой почве у них то и дело происходили стычки. Правда, завершались они обычно тем, что оба противника, немного поломавшись друг перед другом, садились за стол и дружно приканчивали объект раздора.
Сегодня Крашенков ушел из дому не позавтракав и очень хотел есть. Ощутив в воздухе тонкий и терпкий запах меда, он с необыкновенной ясностью увидел перед собой краешек детства: ломоть белого хлеба с маслом, по которому ползут, готовые вот-вот скатиться, тяжелые янтарные капли.
Он проглотил слюну и, испугавшись, как бы кто-нибудь не заметил этого, непринужденно сказал:
— Большое спасибо, но у нас это не принято.
Старик выхватил у девушки узелок и пытался засунуть его в санитарную сумку.
— Не надо! Зачем? — отбивался Крашенков.
— Визьмы, визьмы, сыночку, — упрашивала его, приподнявшись в постели, больная.
И только девушка не принимала участия в этих уговорах. Молча стояла и робко, неуверенно улыбалась…
И снова над ним плотно сомкнулись деревья. Он вошел в темный и глухой туннель лесной дороги, напряженно прислушиваясь к звукам, ни на секунду не выпуская из поля зрения придорожное пространство. Шел, инстинктивно держась середины: словно те три-четыре шага, которые отделяли его от растущих по обочине кустов, давали ему в случае неожиданного нападения какой-то выигрыш во времени и расстоянии. Понимая, что этот выигрыш кажущийся, что, случись какая-нибудь петрушка, уже ничто его не спасет, все же так он чувствовал себя в несколько меньшей опасности.
Сейчас он уже жалел, что отпустил старика, который довел его только до орешника. Тот бы безропотно пошел и дальше, придержи он язык. И охотно провел бы до самой санчасти, пообещай он ему дать лекарство сегодня. Но когда они подходили к орешнику, Крашенков даже не успел сообразить, что к чему. Старик вдруг дотронулся до его локтя, и он почему-то решил, что тот не собирается идти дальше. И, конечно, сморозил глупость. Не дожидаясь, когда старик сам скажет о своих намерениях, заявил, что теперь он как-нибудь доберется один. А тот, оказывается, хотел спросить, верно ли, что немцев скоро погонят из Львова.
И теперь уже ничего нельзя было поделать. Только поблагодарить, попрощаться и топать одному. Впрочем, в тот момент он ничего, кроме легкого сожаления и досады на себя, не почувствовал. Мысль о том, что вдвоем было бы все-таки чуточку спокойнее, пришла позже, когда его со всех сторон обступила тишина. Не та неустойчивая и трепетная, которая встретила его, как только он вошел в лес. А другая — притаившаяся в полутьме, лишенная лесных звуков, как будто что-то знающая, но пока до поры до времени скрывающая это от него. Не столько враждебная, сколько равнодушная. Порой ему казалось, что эта тишина — огромная и неподвижная — существовала сама по себе, независимо от леса.
Чем дальше он погружался в сумрак, тем больше ему было не по себе. Но особенно это чувство усилилось после того, как он вдруг увидел, что не пройдена и четверть пути. Впереди оставалась почти вся дорога, с ее опасностями — мнимыми и настоящими.
А темнота все сгущалась: очевидно, где-то там, на свободе, солнце ушло в облака. Тишина, еще минуту назад равнодушно и насмешливо следившая за ним из-за кустов и деревьев, теперь придвинулась к нему вплотную. Ее неслышное дыхание он ощущал совсем рядом.
Крашенков прибавил шагу. В эти минуты он испытывал двойственное чувство. С одной стороны, решил: будь что будет! А с другой — надеялся на свое постоянное везение…
И вдруг — чуть слышные голоса…
Крашенков встал за дерево. Замер, прислушался.
Разговаривали как будто двое. Но вскоре удалось разобрать и третий голос. Похоже, он отдал какую-то команду.
Голоса приближались…
Крашенков осторожно перешел за другое дерево, подальше от дороги.
До него долетели отдельные слова: «хлопцы» и «зараз!». Это могли быть и свои, и бандиты.
Отчетливо донеслась знакомая хрипотца. Донцов?! Что он здесь делает? Ну конечно же тянет куда-то кабель…