Илья первый спрос начинал с себя и того же добивался от всех. Нравственный экстремист. Он требовал от совести абсолютной чистоты. И в разговорах на эту тему быстро доходил до высоких нот. Хотя минуту назад трепался, дурачился и не то сам прыгнул на Петю Якира и с гиканьем прокатился, не то на себя навьючил человек пять детворы и с гиканьем прокатил. Еще смеясь, подошел к столу, опрокинул рюмочку. Зацепившись за какую-то фразу, въехал в разговор, мгновенно взвинтив его до запальчивой дискуссии – как вдруг послышалось:
– Илья! Да брось ты. Лучше почитай.
Все. Ша. Илья затих настороженно: всерьез ли просьба?
– Илья! Прочти «Юдифь»… Прочти «Последний раз в именье родовом…»
Нет лучшей минуты для поэта, чем вот такая. Особенно когда называют важнейшие ключевые сочинения. Тут он закуривает, весь собирается, ждет тишины («Эй! Тише вы! Илья читает!») – и она наступает, и у всех серьезные ждущие лица. Чей-то неловкий звяк вилкой о тарелку или нелепое хихиканье вслед отзвучавшей шутке тотчас пресекается змеиным «шшшш» – пауза. Можно.
Ни один поэт так не читал, как Илья. Совершенно вне пафоса, свойственного любой поэтической декламации – хоть Бродского, хоть Самойлова. Негромко, убежденно и утвердительно – почти информационно. («Это было. Было в Одессе».) Он все читал через точку – даже вопросительный с восклицательным.
Вот и нашлось, и сказалось это слово, разом описывающее все крайности и зигзаги нашего героя: поэт. Причем более чем кто-либо соответствующий известной формуле:
Поэт в России – больше, чем поэт.
То есть еще и гражданин, и агитатор, и публицист, и откликается на боль народную, и не проходит мимо язв общественных и государственного беззакония. Рылеев – Некрасов – Маяковский – Твардовский – Евтушенко, Вознесенский, Рождественский.
И вся эта гражданская лирика (так она и называлась, и под этим названием в школе проходилась) высохла, пожелтела и превратилась в архивный документ для историка, а славные эти имена сияют лишь под их непосредственно лирикой, и, выходит, Бродский всех перехитрил, потому что золотого своего времени на гражданский пафос ни секунды не истратил.
Однако Илья Габай не влезает ни в обойму гражданских, ни чистых лириков.
На азиатских базарах Михайлов не однажды натыкался на тамошних нищих (дервишей?). Высокий седой слепец ходит среди толпы и выкрикивает что-то – не смиренно, не молитвенно, напротив: требовательно и укоряюще. Уберите крик, оставьте требовательность – вы получите Музу Габая. Дервиш с зеркалом Тиля Уленшпигеля, только у шута оно отражало клиента в саркастическом шарже, а у Ильи – в неумолимом свете совести. Зеркало имени портрета Дориана Грея. Это произносится заглядывая в глаза: