— Значит, так. Мне плевать, что там подумают или скажут соседи, — заявил я. — И поэтому сегодня мы идем гулять. Прекрасный денек, и мы идем гулять вдвоем, вот и весь сказ. Потому что если не выберемся из этого дома, я сойду с ума, и как ты тогда будешь, если я свихнусь? И вот честно, Сулейман, перестань реветь. Как бабка старая.
Теперь уж он плакал и смеялся и все повторял: «Нет! Нет!» — хотя я уже поднял его и усадил в кресло, накрыл одеялом и покатил к входной двери.
Стоит отметить, что я и
Прошло три года, а я все еще оставался в доме, по-прежнему убеждая себя, что намерен уйти, как только пойму, что судьба Сулеймана в надежных руках. Прошло три года, а я по-прежнему через день обмывал ему тело влажной тряпицей, брил его, стриг ногти и волосы. Кормил, подкладывал под него судно, подтирал его, как младенца, и полоскал замаранные подгузники, которые сам с него снимал, а потом одевал в чистые. За это время между нами возник невыразимый язык, рожденный близостью и заведенным режимом, и — неизбежно — в наши отношения просочилась прежде немыслимая фамильярность.
Уговорив его на кресло-каталку, я восстановил наш старый ритуал утренних прогулок. Я выкатывал его из дома, и мы шли по улице, здоровались с соседями. Одним был юный господин Башири, недавно окончивший Кабульский университет, он работал в Министерстве иностранных дел. Он, его брат и их жены переехали в большой двухэтажный дом через три номера от нашего. Иногда мы сталкивались с ним, когда он прогревал машину, собираясь утром на работу, и я всякий раз останавливался мило поболтать. Частенько я привозил Сулеймана в парк Шар-и-Нау, мы усаживались в тени вязов и смотрели на несшуюся мимо жизнь: на таксистов, отбивающих ладони о клаксоны, на звонких велосипедистов, на блеющих ослов, на пешеходов, самоубийственно лезущих под автобусы. К нам с Сулейманом привыкли — и в самом парке, и вокруг него. По дороге домой мы часто добродушно беседовали с мясниками и торговцами журналами, перебрасывались парой слов с юными полицейскими, управлявшими потоком машин. Разговаривали с водителями, опиравшимися о борта автомобилей в ожидании пассажиров.
Иногда я усаживал его на заднее сиденье старенького «шевроле», складывал коляску в багажник, и мы ехали в Пагман, и там я всегда находил нам милое зеленое поле и говорливый ручеек под деревьями. После обеда он пробовал рисовать, но давалось трудно — инсульт поразил его правую руку. И все же левой рукой у него получалось набрасывать деревья, горы и букеты полевых цветов куда изящнее, чем выходило у меня, целого и невредимого. Наконец Сулейман уставал и задремывал, карандаш выскальзывал у него из пальцев. Я прикрывал ему ноги одеялом и укладывался на траву рядом с креслом. Слушал, как ветер цепляет деревья, смотрел в небеса, на полосы скользивших надо мной облаков.
Долго ли, коротко ли, мысли мои уплывали к Ниле, отделенной от меня целым континентом. Я представлял мягкий глянец ее волос, как она болтала ногой, а сандалия шлепала ее по пятке под шепот горящей сигареты. Я вспоминал изгиб ее спины и роскошь груди. Я алкал снова быть с ней рядом, окунуться в ее запах, почувствовать знакомый трепет сердца, когда она касалась моей руки. Она обещала написать, но прошли годы, и она, со всей вероятностью, меня забыла, однако врать и говорить, что не ощущал прилив предвкушения всякий раз, когда в дом приносили корреспонденцию, не буду.
Однажды в Пагмане я сидел на траве и изучал комбинацию на шахматной доске. То было много лет спустя, в 1968-м, через год после того, как умерла мать Сулеймана, и ровно в тот год, когда и господин Башири, и его брат стали отцами, а их мальчиков назвали Идрисом и Тимуром соответственно. Я часто замечал малышей в колясках — их матери выбирались на неспешные прогулки по району. В тот день мы с Сулейманом затеяли шахматную партию, он по ходу ее заснул, а я пытался спасти свое положение, возникшее после его агрессивного открывающего гамбита, и тут он сказал:
— Скажи, Наби, сколько тебе лет?
— Ну, за сорок, — ответил я. — Это точно.