Абдулла смотрел, как Пари и дядя Наби проходят мимо нищего с культями. Старик сказал что-то Пари, она повернулась к дяде Наби и что-то спросила, и дядя Наби бросил старику монетку.
Абдулла неслышно заплакал.
— Ох, милый ребенок, — сказала ошеломленная госпожа Вахдати. — Бедное солнышко.
Она достала из сумочки носовой платок и протянула ему.
Абдулла отмахнулся.
— Пожалуйста, не надо, — сказал он хрипло.
Она присела рядом с ним на корточки, подняла очки на макушку. В глазах у нее тоже стояла влага, она промокнула их платком, и на нем остались черные кляксы.
— Ты меня терпеть не можешь, но я тебя за это не виню. Имеешь право. Но — хоть я и не жду от тебя понимания прямо сейчас — все к лучшему. Правда, Абдулла. К лучшему. Однажды поймешь.
Абдулла вскинул лицо к небу и заревел, но тут прискакала Пари — глаза истекали благодарностью, а лицо сияло счастьем.
Однажды утром в ту зиму отец взял топор и срубил большой дуб. Байтулла, сын муллы Шекиба, и еще несколько мужчин пришли помогать. Никто не пытался вмешиваться. Абдулла и другие мальчишки стояли и смотрели. Отец первым делом снял качели. Залез на дерево и перерезал веревки ножом. А потом он и остальные до самого вечера кромсали ствол, и здоровенное дерево с тяжким стоном наконец рухнуло. Отец сказал Абдулле, что им нужны дрова на зиму. Но на старое дерево он замахивался с ожесточением, сцепив зубы, а лицо его накрыло тучей, будто не мог он больше смотреть на этот дуб.
И вот уж под каменноцветным небом мужчины рубили поваленный ствол, носы и щеки раскраснелись от мороза, стук топоров по дереву отдавался гулким эхом. Абдулла отламывал мелкие ветки от тех, что побольше. Первый снег выпал два дня назад. Немного — пока что, но в обещание грядущего. Вскоре зима опустится на Шадбаг, — зима с ее сосульками и недельными снежными наметами, ветрами, от которых кожа на руках трескалась в одну минуту. А пока лишь слегка забелило, и отсюда до крутых горных отрогов виднелись бледно-бурые прогалины земли.
Абдулла сгреб охапку тонких веток и отнес их к растущей общей куче. На нем были новые зимние ботинки, перчатки и зимнее пальто. С чужого плеча, но — кроме сломанной молнии, которую отец починил, — почти как новенькое, утепленное, темно-синее, с оторочкой из рыжего меха внутри. На пальто — четыре глубоких кармана, которые закрывались и открывались, и тканевый капюшон, который можно стянуть вокруг лица, если дернуть за шнурки. Абдулла сбил капюшон назад и длинно, мглисто выдохнул.
Солнце падало к горизонту. Абдулла все еще мог разглядеть старую серую мельницу, окоченело нависавшую над глинобитными стенами деревни. Мельницу обжили голубые цапли, но это летом, а сейчас, зимой, цапли улетели и вселились вороны. Каждое утро Абдулла просыпался под их вяканье и хриплый грай.
Что-то зацепило его взгляд, справа, на земле. Он подошел и опустился на колени.
Перо. Маленькое. Желтое.
Он снял перчатку и поднял его.
Вечером они идут на праздник — он, его отец и его сводный брат Икбал. У Байтуллы родился сын.
Абдулла покрутил перо в руке.
Их и не было. Никто в деревне не спрашивал о Пари. Никто не произносил ее имени. Абдуллу поразило, насколько вчистую она исчезла из их жизни.
И лишь в Шудже находил Абдулла отраженье своих горестей. Каждый день пес приходил к ним под дверь. Парвана швыряла в него камнями. Отец бросался с палкой. Но собака все равно возвращалась. Каждую ночь Абдулла слышал, как пес тоскливо скулит, а каждое утро находил его под дверью: морда на лапах, моргает своим обидчикам печально, прощающе. Прошли недели, и как-то утром углядел Абдулла, что пес трусит к горам, повесив голову. Больше его в Шадбаге не видели.
Абдулла сунул желтое перышко в карман и зашагал к мельнице.
По временам он заставал отца врасплох, когда лицо его заволакивало тучами — путаными тенями чувств. Отец будто уменьшился, будто растерял что-то главное. Вяло вышагивал он по дому или сидел с малышом Икбалом на коленях, в тепле их новенькой чугунной печки, и незряче глядел в огонь. Голос его теперь влекся тяжко, будто на каждом слове висел груз, — не помнил такого раньше Абдулла. Отец умолкал надолго, лицо захлопывалось. Он больше не рассказывал историй — ни одной с тех пор, как они с Абдуллой вернулись из Кабула. Может, думал Абдулла, отец продал чете Вахдати и свою музу тоже.
Нет ее.
Исчезла.
Ничего не осталось.
Ничего не сказано.
Если не считать слов Парваны:
Отсечь палец, чтобы спасти руку.