Но до той минуты единственный способ удрать — отпустить поводья ума. Время от времени я начинала размышлять о Джереми Уорике из маткласса. Лаконичные голубые глаза, «афро» белого мальчишки. Джереми был скрытным и задумчивым. Играл на гитаре в одной гаражной группе; на ежегодном школьном конкурсе талантов они выступили с бурной версией «Дома восходящего солнца». На уроках я сидела позади Джереми и на четыре места левее. Иногда я представляла, как мы целуемся, он держит меня рукой за загривок, а лицо его так близко от моего, что затмевает весь мир. По животу, по рукам и ногам при этом разливалось ощущение, будто дрожит внутри теплое перышко. Ясное дело, никогда этому не бывать.
Летом я работала в родительском ресторане. Когда была помладше, любила вытирать столы, помогать расставлять тарелки и приборы, складывать бумажные салфетки, втыкать красные герберы в круглые вазочки на столиках. Представляла, что незаменима в нашем семейном деле, что ресторан, если я не проверю, заполнены ли перечницы и солонки, пойдет прахом.
Когда училась уже в старших классах, дни в «Кебаб-хаусе Эйба» стали долгими и жаркими. Тот блеск, что я находила в ресторане в детстве, по большей части померк. Старый гудящий автомат с газировкой в углу, виниловые скатерти, пластиковые кружки, которые уже не отмоешь, жалкие названия блюд в ламинированном меню: кебаб «Караван», плов «Хайберский перевал», курица «Шелковый путь», — постер афганской девочки из «Нэшнл джиогрэфик» в плохонькой рамке, тот самый, с глазами, — все это будто подчинялось указу: со стен каждого афганского ресторана обязательно должны пялиться эти глаза. А рядом баба повесил картину маслом, которую я написала в седьмом классе, — здоровенные минареты Герата. Помню прилив гордости, когда он только повесил ее, — смотрела, как гости едят бараньи кебабы под моим художеством.
В обеденные часы, когда мы с матерью сновали между перченым дымом кухни и столами, где обслуживали конторских и городских служащих и полицейских, баба стоял на кассе — в своей заляпанной жиром белой рубашке, руки толстые, волосатые. Баба сиял, радостно махал каждому входящему.
Я вспомнила, с каким восторгом я, маленькая, звонила, когда баба хватал меня на руки и поднимал к колокольчику. Когда ставил на пол, лицо у меня светилось счастьем и гордостью.
Баба включил печку, скрестил руки на груди.
Я воодушевленно ответила:
Баба с тоской покосился на меня. Его меланхолия была как та тьма снаружи, что давила на окна машины.
Уже месяц я каждый день проверяла почтовый ящик, и сердце у меня разгонялось в приливе надежды, стоило почтовому грузовику подкатиться к бровке. Я притаскивала почту в дом, зажмуривалась, думая: