Подъем исторической памяти начался в 1970‐х годах, когда закончилось «славное тридцатилетие» послевоенного экономического роста и произошел перелом в «сохранявшейся на протяжении целого столетия тенденции к ограничению неравенства» в развитых странах[655]. Ему сопутствовали такие явления, как распад ориентированных в будущее политических идеологий («больших нарративов»), кризис рационализма и начало «религиозного ренессанса», подъем неолиберализма, неоконсерватизма и национализма, а также возникновение «последней утопии» (как Сэмюэл Мойн назвал идеологию прав человека)[656].
Общим знаменателем этих явлений были перемены в историческом сознании, а именно смена «режима историчности». Режимом историчности Франсуа Артог называет определенную форму соотношения прошлого, настоящего и будущего, характерную для данной эпохи или культуры. Характерный для Нового времени режим историчности возник, по Артогу, в конце XVIII века и характеризовался решительным преобладанием будущего, тот или иной проект которого – коммунистический, либеральный или националистический – как бы «высвечивал» главные линии развития в прошлом и настоящем. Этот режим сегодня уступил место презентизму, когда главным элементом временной триады стало бесконечное настоящее, горизонт ожиданий чрезвычайно сузился, а пространство опыта превратилось в калейдоскоп слабо связанных между собой воспоминаний[657]. Термины «горизонт ожиданий» и «пространство опыта» принадлежат Райнхарту Козеллеку, на которого Артог в данном случае опирается – равно как и на Пьера Нора. Презентизм для него – это торжество исторической памяти, которая приходит на смену ориентированным в будущее большим нарративам.
Подъем памяти поначалу вызвал энтузиазм у многих исследователей в разных областях знания (уже в 1990‐х годах память стала одним из ключевых понятий социальных и гуманитарных наук)[658], поскольку они увидели в нем высвобождение из-под власти больших нарративов, которые рассматривались как форма социального контроля. Постмодернистская критика в немалой мере вдохновлялась целью разоблачить лживый характер либерального (даже в большей степени, чем марксистского) нарратива. Подъем памяти для таких исследователей означал установление более гуманного и непосредственного контакта современного человека с прошлым («память является залогом непосредственности», – не без иронии писал по этому поводу Майкл Рот)[659]. В особенности память вызывала интерес потому, что ее понимали как основу идентичности – и отдельного человека, и различных социальных групп (не случайно понятия идентичности и памяти приобрели популярность у гуманитариев практически одновременно). Поиск (а чаще всего – изобретение) идентичности угнетенных групп стал одной из главных составляющих подъема памяти. А поскольку память и идентичность (пусть изобретенная) этих групп в значительной мере фокусировались на совершенных по отношению к ним несправедливостях, началось «соревнование жертв» за полагавшиеся им в порядке компенсации символические – а нередко и материальные – ресурсы. Такое «соревнование» создает благодатную почву для политических манипуляций и порой принимает форму настоящих войн памяти. Уже в 1980–1990‐х, а особенно в 2000‐х годах оно стало важным аспектом как внутренней политики многих стран, так и международных отношений. Темы памяти и идентичности могут эксплуатироваться при этом в самых разных политических целях – как борцами за права человека, так и правыми популистами. Разное может означать и критика современной исторической памяти как чудовищной гиперреальности, которая создана всевозможными «антрепренерами памяти», не имеет ничего общего с передаваемой из поколения в поколение «естественной» памятью общества и противостоит попыткам профессиональной историографии дать объективную картину прошлого[660]. Критика современной памяти может исходить от либеральных демократов, тоскующих по временам прогрессисткой политики; от националистов и «белых супрематистов», недовольных подъемом мультикультурализма; а также от неолибералов, рассматривающих любые коллективные права как помеху благотворным законам рынка[661]. Иными словами, и сторонники, и критики подъема памяти могут располагаться по разные стороны политических баррикад.