Бела Барток назначил моего отца королем Венгрии. Мицу, душа моя, твоя маленькая немощная страна в беде, я сделаю тебя королем, будь правителем мудрым и мирным; многого обещать не могу, получишь рояль, хористок и полк улан, уланы успокоят твою семью, как обычно бывает, не так ли? король успокоит страну, как обычно бывает, не так ли? Так оно и случилось. Особенно органично мой отец смог использовать рояль и хористок («О, раскрой свои черные крылья!», или: «Бей, звени, мой маленький молот, в бешеном ритме!», или: «Минор! минор! мажор! минор!»), а с уланами пришлось повозиться, поначалу он определил их на работы по дому (мытье посуды, покупки и огородничество, прежде всего прополка, которой никто не хотел заниматься), затем поручил их Гайдну, переписывать ноты, пока наконец, преодолев дихотомию западничества и мадьярофильства, не бросил их против Австрии, что выглядело логичнее выступления против Румынии — в свете бартоковской любви к румынской народной музыке. Невзирая на занятость, ведь в ту пору он должен был ежедневно ходить в свой офис, мой отец стал во главе армии, гарцуя на своей гнедой кобылице. Наездником он был никудышным, но между двумя падениями сидел на лошади с бравым видом и слегка склонив голову набок, будто внимательно наблюдал за происходящим.
Народ Канижы, сполна настрадавшись от басурманов, всем сердцем жаждал освобождения, но жаждал своеобразно — освободиться так, чтобы на место турок не заявились немцы (а того, что за немцами последуют русские, никто и представить себе не мог, не говоря уж о том, что наступит время, когда уйдут и русские и все же останется ощущение, будто в стране кто-то есть). Словом, обитатели Канижы жаждали быть хозяевами в своем городе. Наконец мой отец и генерал Зичи потребовали от неверных оставить крепость. Басурмане уговорам не поддались и атаковали расположившийся под стенами крепости христианский лагерь (а мой отец со товарищи были все христианами, конкретно — католиками), рассчитывая захватить их пушки. Осаждавшие ответили туркам жестко и, изрубив их в капусту, погнали обратно в их логово, в смысле — тех, кто из них уцелел, потому как пять сотен были порублены. Видя, что басурмане все еще не сдаются, мой отец со товарищи обложили крепость так плотно, что ни птица, ни рыба-язык, ни мамалыга, ни венский шницель не пролетит. И такой начался тут в крепости адский голод, что турки едва на ногах держались. Вконец ослабев, шатающиеся от голодухи турки крепость сдали. Уходя, они, правда, прихватили с собой около четырехсот возов всяческого добра, но главное, что их след простыл! Однако вместо старой напасти постигла Канижу новая: мой отец и граф Зичи верхом проскакали в крепость, да так споро, что чуть ли не затоптали старого и больного агу, поспешавшего к ним с приветствиями. Поклон вам, господа! Как дела? Не угодно ли спешиться? обратился к ним убеленный сединами янычар. На что мой отец благосклонно ответствовал: Дела наши хороши, а вот спешиваться нам не к лицу — не позволяет великий авторитет нашего государя. После чего и турки и венгры поняли, что Канижу знатные господа освободили для самих себя. История — это вечное попадание из огня да в полымя, такова уж ее природа, сказал мой отец, что вовсе не означало, будто он отрицает свободу в принципе, ведь о том, что и кто есть огонь, что и кто есть полымя и кто в него попадает, он высказываться не стал. Воздев оловянный кубок, он хитро улыбнулся. А с другой стороны, пьяно кивнул мой отец, всякому волку, всякому, хлопнул он по спине закадычного друга Зичи, все равно отольются овечьи слезы. Измученная Канижа спала мертвым сном.