Кирилл обнял ее, зашептал: бабушка, бабушка, – желая только, чтобы она поняла, как он ее любит и не осудит. Он ощутил, как сидит в ней, будто отравленный осколок, давний страх быть обвиненной, разоблаченной, в мгновение потерять все, страх, обкрадывающий неделю на день, отнимающий вкус у питья и свечение у света.
Теперь Кирилл понимал, почему на Донское они не взяли цветов, – любые цветы были бы слишком выспренни здесь, пред пустой клумбой, скрывающей прах тысяч человек. Где-то там, в немыслимом смешении атомов, было то, что осталось от прадеда Арсения, человека в военной фуражке с красной звездой на кокарде, смотрящего с домашней фотографии. Прадед уже был неотделим от других сожженных, утрамбованных.
И все же Кирилл чувствовал, что судьба может существовать как бы отдельно от того, кто был жив ею, судьба может длиться и
Быть тайно расстрелянным, тайно сожженным и брошенным в общую яму означает не умереть, а погрузиться в Метро мертвых, в подземелья призраков, скитающихся душ, лишенных похорон, лишенных той смерти, что происходит в сердцах живущих, в открытом обряде прощания. И в этом смысле судьба прадеда Арсения еще не была свершена; ему, Кириллу, предстояло довершить ее.
– Швердт, – внезапно сказала бабушка. – Меня звали Каролина Швердт, пока я не вышла за Константина.
Кирилл понял, что она – не Лина Веснянская, какой он знал ее, чью фамилию – Веснянский – привычно носил сам; а именно Каролина Швердт, взявшая фамилию мужа, как ради спасения, ради побега надевают чужую, меняющую до неузнаваемости облик, одежду. Каролина, отбросившая «Каро», ставшая просто Линой, чтобы имя звучало по-русски.
– Швердт, – повторила бабушка. – Швердт. Раньше я старалась не произносить эту фамилию даже про себя. Из-за нее все погибли. Папа. Мама. Сестры. Братья. Густав с Андреасом. Все. Когда в сорок пятом я стала Веснянской, поменяла документы, – бабушка провела ладонями по лицу, будто отбрасывала несуществующую вуаль, – я поклялась, что никогда больше не скажу
Я много лет не приезжала на кладбище, боялась, что кто-то увидит меня у могилы, кто-то поймет, что я Швердт, а не Веснянская. Много лет… Могила заросла. После войны за кладбищем не ухаживали. Ночью в склепах собирались бандиты, днем шпана. Люди боялись туда ходить. И мне хотелось, чтобы так было всегда. Чтобы памятник провалился сквозь землю. Чтобы надпись Швердт на нем исчезла.
Потом все-таки стала приезжать. Как воровка. Пораньше утром. Или вечером, когда никого нет. В самую непогоду, в дождь, снег. Чтобы никто не увидел. Шла по главной аллее так, будто просто срезаю путь к Госпитальному валу.
И другие женщины приходили. Тоже в ненастье. С одной мы столкнулись у колонки, обе подошли воды набрать. Я заметила, куда она потом пошла: к старой могиле полковника императорской армии, немца. А она за мной наблюдала исподтишка.
Бабушка замолчала.
– Все погибли по-разному, – сказала она просто. – Может быть, погибли бы в любом случае. Я не знаю. Это пустая игра ума. А факт, факт… Факт в том, что погибли именно потому, что носили фамилию Швердт. Она была камнем, который тянул на дно. Доказательством, которого не нужно придумывать. Поводом, чтобы не спасать. Оправданием предательства: чего немцев жалеть.
Бабушка снова замолчала. Кирилл смотрел на клумбу, на мелкую беспризорную травку. Он заслонялся от бабушки, внезапно ставшей Каролиной, а не Линой, как бы слушая все еще Лину, а не Каролину; сам перед собой притворялся, что бабушка говорит о чьем-то чужом, не ее, прошлом, ужасном, тревожащем, обязывающем откликнуться, но все-таки не неизбежном, не единственном, какое есть; о прошлом, которое по своей воле можно открыть и закрыть, как книгу, прицепить и отцепить, как вагон поезда.
И, чувствуя, наверное, состояние Кирилла, бабушка сказала, не глядя на него:
– Они все погибли, а я осталась жить. Как мне умирать, если со мной умрут и они? Я обещала папе, в мыслях обещала, хотя он уже был мертв, что я не забуду.
Кирилл понял, что слышит завещание. Он хотел невинно отшутиться, дескать, бабушке рано еще думать о смерти, – но вдруг осознал, как невыносим вид этой пыльной, скучной, малорослой травы, произросшей на людском прахе, будто и трава – от семени – была поражена скверной, будто и трава знала горе и зло; и он тихо взял бабушкину руку в свою, поднес к губам, поцеловал, как целуют крест.
Бабушка Лина умерла на даче. Поехала осенью промыть марганцовкой клубни пионов и пересадить флоксы; цветы были ее связью с мужем Константином, умершим давно, еще когда Кирилл учился в школе. Розовые флоксы, бордовые пионы были для деда, антиквара, способного битый час говорить об узоре на