Судьбы заключенных были все еще подвержены колебаниям: на них воздействовали политика, экономика и прежде всего ход Второй мировой войны. Однако эпоха проб и экспериментов была позади. Система сформировалась. Все то, что заключенные называли “мясорубкой”: арест, допрос, перевозка, питание, работа, – к началу 1940‑х годов обрело незыблемые очертания. По существу здесь очень мало что изменилось до смерти Сталина.
ГУЛАГ в годы расцвета. 1939–1953 годы
Часть вторая
Жизнь и труд в лагерях
Глава 7
Арест
Мы никогда не спрашивали, услыхав про очередной арест: “За что его взяли?”, но таких, как мы, было немного. Обезумевшие от страха люди задавали друг другу этот вопрос для чистого самоутешения: людей берут за что-то, значит, меня не возьмут, потому что не за что! Они изощрялись, придумывая причины и оправдания для каждого ареста, – “Она ведь действительно контрабандистка”, “Он такое себе позволял”, “Я сам слышал, как он сказал…” И еще: “Надо было этого ожидать – у него такой ужасный характер”, “Мне всегда казалось, что с ним что-то не в порядке”, “Это совершенно чужой человек” <…> Вот почему вопрос “За что его взяли?” – стал для нас запретным. “За что? – яростно кричала Анна Андреевна, когда кто-нибудь из своих, заразившись общим стилем, задавал этот вопрос. – Как за что? Пора понять, что людей берут ни за что…”
Анна Ахматова – поэтесса, процитированная выше вдовой поэта, – была и права и не права. С одной стороны, с середины 1920‑х годов, когда аппарат советской репрессивной системы сформировался, власть уже не хватала людей на улице и не бросала их в тюрьмы без всяких объяснений: были арест, следствие, суд и приговор. С другой стороны, “преступления”, за которые людей арестовывали, судили и приговаривали, были полностью надуманными, а процедуры следствия и суда – абсурдными, даже сюрреалистическими.
Охватывая советскую лагерную систему ретроспективным взглядом, понимаешь, что это была одна из ее специфических черт: большую часть заключенных поставляла в нее судебная машина, пусть и весьма необычная. Евреев в оккупированной нацистами Европе никто не судил и не приговаривал; между тем подавляющее большинство советских лагерников проходило через следствие (пусть оно и было поверхностным) и суд (пусть он и был фарсом), который выносил приговор (пусть это и занимало меньше минуты). Сотрудниками карательных органов, как и надзирателями и лагерным начальством, от которых позднее зависела жизнь арестованного, несомненно, двигала, помимо прочего, убежденность в том, что все делается по закону.
Но повторяю: из того, что репрессивная система была по видимости судебной, не следует, что она была подчинена стройной логике. Наоборот: в 1947 году было не легче, чем в 1917‑м, предсказать хоть сколько-нибудь определенно, кого арестуют, а кого нет. Правда, можно было определить, кто находится
Некоторые из этих категорий были более или менее четко очерчены (в конце 1920‑х – инженеры и специалисты, в 1931‑м – кулаки, во время Второй мировой войны – поляки и прибалтийцы с оккупированных территорий); другие имели очень расплывчатые границы. К примеру, в 1930‑е и 1940‑е годы под неизменным подозрением находились граждане других стран и люди, имевшие те или иные связи с заграницей, подлинные или мнимые. Независимо от их поведения им всегда угрожал арест; особенному риску подвергались иностранцы, каким-либо образом выделявшиеся из общей массы. Роберт Робинсон, один из нескольких американских коммунистов негритянского происхождения, поселившихся в Москве в 1930‑е годы, позднее писал: “Все известные мне чернокожие, ставшие в начале 1930‑х советскими гражданами, исчезли из Москвы в течение семи лет”[408].