Сначала он будет делиться последним куском хлеба с зэками, дошедшими до границы голодного безумия, под руку водить с работы больных куриной слепотой, звать на помощь, когда его товарищ на лесоповале отрубит себе два пальца на руке, украдкой заносить в “мертвецкую” помои от баланды и селедочные головки; через несколько недель он, однако, обнаружит, что делает все это не по бескорыстному движению сердца, но по эгоистическому велению разума – пытаясь спасти в первую очередь себя и только потом других. Лагерь, со своими нравами и обычаями, со своей системой поддержания зэков чуть ниже нижней границы человечности, немало поможет ему в этом. Мог ли он предполагать, что можно унизить человека до такой степени, чтобы он возбуждал не сострадание, а отвращение даже у товарищей по несчастью? Как же жалеть курослепов, когда видишь, как их каждый день подталкивают прикладами, чтобы не задерживали возвращения в зону, а в зоне сами зэки, спешащие на кухню, нетерпеливо спихивают их с узкой лагерной дорожки; как навещать “мертвецкую”, погруженную в вечерние потемки и гнилостную вонь испражнений; как делиться хлебом с голодным, который завтра встретит тебя в бараке сумасшедшим, навязчивым взглядом? <…> Значит, прав был следователь, говоря, что железная метла советского правосудия сметает в лагеря один мусор, а человек, действительно достойный называться человеком, сумеет доказать, что в его отношении совершена ошибка[1245].
О подобном говорят не только те, кто прошел советские лагеря. “Если людям, находящимся в рабстве, предлагают привилегии, – пишет Примо Леви, переживший Аушвиц, – требуя взамен предательства в отношении товарищей, безусловно, найдутся такие, кто примет предложение”[1246]. Бруно Беттельхейм, также писавший о немецких лагерях, замечает, что заключенные старшего возраста нередко “перенимали эсэсовские ценности и поведение”, в частности ненависть к более слабым и к тем, кто стоял ниже рангом, особенно к евреям[1247].
В советских лагерях, как и в нацистских, уголовники с большой готовностью брали на вооружение дегуманизирующую риторику начальства. Блатные называли политических фашистами и врагами народа. Особое отвращение вызывали у них доходяги из числа политических. Кароль Колонна-Чосновский, находясь в необычном положении единственного политического в сплошь уголовном лагпункте, наслушался высказываний блатарей о таких, как он: “Много их слишком – вот в чем беда. Слабые, грязные, жрать жрут, а работать не могут. Чего начальство с ними цацкается?” Один из блатных, пишет Колонна-Чосновский, сказал, что встретил в пересыльном лагере человека с Запада – ученого, университетского профессора. “Вижу – сидит и жрет гнилой тресковый хвост. Жрет взаправду! Ну, он у меня получил. Спрашиваю, что это он такое делает? Он мне: есть очень хочется. <…> Я ему так врезал, что он тут же все выблевал. Как вспомню, тошнить начинает. Я даже начальству на него показал, но старый козел на другое утро отдал концы. Поделом гаду!”[1248]
Другие зэки смотрели и учились. Варлам Шаламов пишет: