Люди, лишенные всего, так отчаянно тосковали по личным отношениям, что иногда у них завязывалась длительная платоническая любовная переписка. Больше всего таких случаев было в конце 1940‑х в особых лагерях для “политических”, где женщин и мужчин держали строго раздельно. В Минлаге заключенные разного пола обменивались посланиями через работников лагерной больницы. Была разработана “целая механика” переписки: например, в точке, где пересекаются пути женских и мужских бригад, какая-нибудь женщина роняет бушлат и тут же поднимает. При этом она незаметно берет сверток оставленных писем и точно такой же сверток кладет. Позже его заберет кто-либо из мужчин[1127]. Были и другие способы: “В определенный час определенные лица из заключенных той или другой зоны в определенном месте перебрасывают письма от женщин к мужчинам, от мужчин к женщинам. Так называемые «почтальоны»”[1128].
Такие письма, вспоминает Леонид Ситко, писались “мельчайшим почерком на мельчайшей бумаге”. Подписывались псевдонимами: он сам, к примеру, был “Гамлетом”, его корреспондентка – “марсианкой”. Он “познакомился” с ней через своего товарища, который обменивался письмами с одной заключенной, и та сказала ему, что одна женщина в ее бараке сильно грустит из-за разлуки с сыном, которого родила перед арестом. Они стали переписываться и один раз даже сумели встретиться, подкупив часового[1129].
Порой в поисках родственной души люди прибегали к еще менее обычным способам. В Кенгирском особом лагере некоторые заключенные (почти все “политические”, совершенно отрезанные от семей, друзей, мужей, жен) завязывали длительные, насыщенные отношения с зэками другого пола, которых они никогда не видели[1130]. Заключались и браки через стену, разделявшую мужскую и женскую зону, – браки между литовцами и литовками, ни разу между собой не встречавшимися. “Ксендз <…> свидетельствовал письменно, что такая-то и такой-то навеки соединены перед небом”.
Такая любовь существовала, хотя лагерное начальство возвело между зонами высокую стену, пустило сверху колючую проволоку и запретило зэкам подходить к стене. Говоря об этих браках вслепую, Солженицын мгновенно отбрасывает горечь и сарказм, которыми проникнуто почти все, что он пишет о лагерных отношениях: “В этом соединении с незнакомым узником за стеной <…> мне слышится хор ангелов. Это – как бескорыстное созерцание небесных светил. Это слишком высоко для века расчета и подпрыгивающего джаза”[1131].
Если любовь, секс, сексуальное насилие и проституция были частью лагерной жизни, то, следовательно, такой же ее частью были беременность и роды. Помимо приисков и строительных площадок, лесных делянок и штрафных изоляторов, бараков и телячьих вагонов, в ГУЛАГе были родильные палаты, “мамочные” лагеря, ясли и детские сады.
Не все дети ГУЛАГа рождались за колючей проволокой. Некоторых “арестовывали” вместе с матерями. Правила, по которым это делалось, всегда были расплывчатыми. В оперативном приказе за 1937 год “Об операции по репрессированию жен и детей изменников родины” сказано, что беременные и кормящие матери аресту не подлежат[1132]; однако в приказе за 1940 год говорится, что при поступлении в тюрьму кормящих матерей дети “содержатся в тюрьме до полутора лет, т. е. до того возраста, когда ребенок перестает нуждаться в материнском молоке”. После этого “дети передаются родственникам или в органы здравоохранения”[1133].
На практике беременных и матерей с грудными детьми арестовывали регулярно. Во время рутинного осмотра прибывшего в лагерь этапа один лагерный врач обнаружил женщину, у которой уже шли схватки. Ее арестовали на седьмом месяце беременности. Другую женщину, Наталию Запорожец, отправили в ссылку на восьмом месяце беременности. После езды в тряских вагонах и в кузове грузовика она родила мертвого ребенка[1134]. Художница и автор воспоминаний Евфросиния Керсновская помогала принимать ребенка, который родился в вагоне во время этапа[1135].
Детей старше грудного возраста тоже “арестовывали” вместе с родителями. В начале 1920‑х годов одна заключенная написала из тюрьмы Дзержинскому едкое письмо, где “благодарила” его за арест ее трехлетнего сына: тюрьма, пишет она, гораздо лучше детского дома, который она называет “фабрикой ангелов” (то есть мертвых детей)[1136]. Сотни тысяч детей были фактически арестованы вместе с родителями во время двух грандиозных кампаний высылки – “кулацкой” начала 1930‑х годов и “этнической” во время и после Второй мировой войны.
Потрясение, испытанное этими детьми, осталось с ними на всю жизнь. Одна полячка вспоминала, что с ней в тюремной камере сидела женщина с трехлетним сыном – ребенком воспитанным, но болезненным и молчаливым. “Мы, как могли, развлекали его всякими историями и сказками, но время от времени он прерывал нас вопросом: «А мы правда в тюрьме?»”[1137]