Я лично видел только одно убийство… Вы видали когда-нибудь большой железный напильник? Такой напильник, заостренный с одного конца, – оружие абсолютно смертельное. <…>
У нас был нарядчик – он распределял между зэками работу. Уж не знаю, чем он провинился. Так или иначе, воры в законе решили, что его надо убить. Это произошло, когда нас считали перед работой. Каждая бригада стояла отдельно, нарядчик стоял перед нами. Его фамилия была Казахов, это был крупный, толстый мужчина.
Один вор бросился вперед из строя и всадил ему напильник прямо в живот.
Судя по всему, умелый, натренированный убийца. Его схватили немедленно, но у него уже было двадцать пять лет. Его, конечно, судили и дали еще двадцать пять. Реально его срок увеличился, может, года на два – сущий пустяк…[1035]
Все же воры довольно редко поднимали “карающую руку” на начальство. В целом они если и не были лояльными советскими гражданами, то по крайней мере в одном сотрудничали с властями охотно: они с удовольствием осуществляли контроль над политическими, радуясь – я еще раз цитирую Евгению Гинзбург, – “что есть на свете люди, еще более презренные, еще более отверженные, чем они”.
Контрики и бытовые
Блатных с их особым жаргоном, характерной одеждой и устойчивой культурой было легко узнавать, и их легко описывать. Гораздо труднее выносить обобщающие суждения об остальных заключенных, составлявших основу гулаговской рабочей силы, – ведь их брали из всех слоев советского общества. Наш взгляд на лагерное большинство долго был искажен, поскольку нам волей-неволей приходилось полагаться в основном на мемуары, и главным образом на мемуары, опубликованные вне СССР. Их авторами обычно были люди интеллигентные, нередко иностранцы и почти всегда политзаключенные.
Однако с конца 1980‑х, когда начала развиваться горбачевская гласность, мы стали получать доступ к более широкому спектру воспоминаний и к некоторым архивным документам. Из последних, к которым надо относиться с большой осторожностью, явствует, что подавляющее большинство заключенных составляла отнюдь не интеллигенция, а рабочие и крестьяне. Некоторые цифры, относящиеся к 1930‑м годам, когда большую часть заключенных ГУЛАГа составляли кулаки, весьма красноречивы. В 1934 году высшее образование имели только 0,7 процента лагерников, начальное – 39,1. В то же время 42,6 процента проходят как “полуграмотные”, 12 процентов – как неграмотные. Даже в 1938‑м, когда среди интеллигенции Москвы и Ленинграда бушевал Большой террор, люди с высшим образованием составляли всего 1,1 процента, более половины имели начальное образование и треть была полуграмотна[1036].
Сопоставимыми цифрами, касающимися социального происхождения заключенных, мы не располагаем, однако стоит отметить, что в 1948 году менее четверти заключенных были политическими, то есть осужденными за “контрреволюционные” преступления по 58‑й статье УК. Это укладывается в общую схему. Политические составляли всего 12 и 18 процентов заключенных в годы террора (1937 и 1938); во время войны их доля увеличилась до 30–40 процентов; в 1946‑м в результате амнистии, которую получили уголовники после Победы, она подскочила почти до 60 процентов; затем до конца сталинского правления оставалась более или менее постоянной – между четвертью и третью[1037]. Учитывая к тому же более быструю оборачиваемость неполитических заключенных: у них в целом были меньшие сроки, и их чаще освобождали досрочно, – можно сказать, что подавляющее большинство людей, прошедших через ГУЛАГ в 1930–1940‑е годы, составляли арестанты с уголовными статьями. В основном это были рабочие и крестьяне.
Два зэка.