Пошли гулять по узким аллеям, извивающимся вокруг келий. Кругом суетились монашенки; ставили самовары, резали закуски, вынимали банки с вареньем. Зелень осыпалась, и были видны решетчатые остовы летних беседок. Безжизненные стояли, наклонив голову, георгины. Чем дальше, тем меньше встречалось людей. Прошли мимо старого, почерневшего кладбища, спустились к пруду. Через пруд были положены две параллельные, прогнувшиеся посредине доски; по ним, навстречу друг другу, бегали ребята в новых рубахах, сшитых из каленого ситца и похожих на крахмальные. Пришли в лес. Лес был прозрачный, остались от летней роскоши только черные покривившиеся ветви, и это делало его похожим на мертвеца, которого не засыпали. Набрели на мельницу — старую, с камышовой крышей и позеленевшим колесом.
— Из «Русалки», — сказал губернатор, — из последнего действия.
Соня улыбнулась — прекрасная, побледневшая, в новой широкой шляпе. Вышли на опушку, сели на срубленное дерево, похожее на толстую убитую змею. Никого кругом не было. Прямо был виден монастырь, налево чернел лес, направо тянулось поле, не то засеянное, не то взрытое только для посева. Виднелись стоги, постепенно уменьшающиеся вдали.
— Ты, Сонюшка, грустная, — сказал губернатор.
Он давно уже собирался заговорить с ней о том, что знает ее тайну и ее печаль. После встречи с Броцким, когда отношения его и Сони окончательно определились, нужно было сделать так, чтобы она забыла прошлое, махнула бы на него рукой; но чтобы сказать это, передать всю тревогу своей души, требовались какие-то особые сочетания слов — мягких, грустных, теплых, которых он не знал, которых не мог вызвать в уме. Поэтому, целый день думая о них, он, наконец, решался иногда заговаривать, но сразу все обдуманное забывал, конфузился и замолкал.
Соня взглянула на него; дрогнуло сердце, казалось, что наступил момент, и она сейчас скажет все, выльет перед ним свою душу; он станет ей близким, совсем близким, приласкает ее, утешит, и она поймет его, и мягко, не говоря слов, посмотрит на него; он поймет этот взгляд, и тогда спадут с их душ завесы, будут они читать друг в друге думы, чувства, желания, мечты, — и начнется удивительнейшая жизнь. Но прошло несколько мгновений, и глаза ее сразу, как будто намеренно, погасили свои огни, сделались усталыми, невнимательными, словно перед ними проходила не эта жизнь с монастырем, с длинным и широким полем, а другая — далекая, нездешняя, неизвестная.
— Ты, Сонюшка, грустная, — робко повторил губернатор, — ты бы сказала мне. Я уже стар, видел жизнь. Я бы дал тебе совет. Право. Видишь, я говорю не то, что нужно. Совет — это не то. Но ты ведь чуткая, умная. Ты поймешь.
Соня ответила не сразу; она думала, видимо, о словах губернатора, и эти думы, как картины, проходили в ее глазах: были они — как дым…
— Мне нечего тебе говорить, — сказала она, — ты не обижайся. Право, нечего. Я счастлива, всем довольна.
Она взглянула на него темно-сапфировым взором, и сразу стало ясно, что ничего она не скажет и ни о чем не попросит.
«Ну и не надо. Живи, как хочешь, — подумал губернатор, — я не потревожу тебя. Перестрадай одна», — и поцеловал ее руку.
Вдалеке показались два пристава. Скоро они подошли и сказали:
— Литургия окончилась, Сейчас будет благодарственный господу богу молебен, а затем — торжество.
Губернатор посмотрел на Соню; та молча покачала головой.
— Мы не пойдем, — ответил он приставам, — вы идите, смотрите, мы одни тут посидим.
Пристава ушли.
Скоро послышалось пение: очевидно, молебен служили на воздухе.
… Сла-ава отцу… — долетел высокий, прерывающийся от ветра голос.
… Присно, веков, минь… — отвечал хор.
Смолкло и пение. Как пчелы в улье, зашумел народ. Что-то трещало, звенела цепь, стучали тяжелые молотки. Минут десять слышались отрывистые, гудящие голоса.
— Ну! Ну-у! Ну-у-у!
Потом все смолкло. Опять, видимо, начали служить, и хор, среди гулких возгласов, грянул торжественно:
— Тебе бога хвалим!
Переплелись меж собой дисканты и тенора.
— Тебе привечного отца!.. — словно извилистую линию чертили в воздухе дисканты.
— Ты — Царю славы, Христе! — отвечали тенора, и, казалось, шел между ними спор: чья хвала скорее долетит до синих огромных небес.
И вдруг, заглушая земной человеческий шум, ударил колокол — четкий, красивый. Ясно стало; что это ударил новый колокол, благословенный. После большой, совершенно тихой паузы последовал еще удар, еще и, казалось, началась новая проповедь.
Было особенное и хорошее в том, что звонил новый колокол. Это миром входило в душу, успокаивало жизнь, делало грустными и добрыми воспоминания о Броцком, о жене, о болезни, о близкой могиле. Кругом — светлая, милостивая осень, далекие стоги, главы церквей, багрянец, вода чуть поблескивающего меж деревьев пруда, сероватое небо, неохотно плывут с востока облака; сидят на поваленном дереве тоскующие, с побитыми душами люди, близкие и в то же время совершенно неведомые друг другу, а новые звуки идут:
— Бо-ом-бом! Бо-ом-бом!
— Что же это такое? — думал губернатор. — Что это значит? Почему неспокойна душа? Почему трепещет? Почему?