Целый день мы ошиваемся в эскадрилье. Нам вместе с остальным нарядом положен отдых. А ребят перед обедом гоняют строевой. Скоро День авиации, и решено устроить парад. Для этого и приезжал Щербатов. Кроме того, нельзя, чтобы люди болтались без дела. Это любимое выражение подполковника Щербатова: «Почему люди болтаются?!»
Ребята вдоль линейки что есть силы гремят сапогами и поют на манер «Эскадрильи»:
Откуда взялись слова, неизвестно. То ли фронтовики привезли, то ли кто-то из наших, которые вернулись из штрафной. Все песни сейчас почему-то переиначивают. Даже самые душевные, и к тем находят другие слова.
Время, наверно, сейчас такое, что некоторые слова не устраивают.
Что касается штрафной, то у нас уже несколько человек подзалетели туда. За разные дела: грубость с начальством, длительная самоволка, продажа казенного имущества, да мало ли за что, если попасть начальству под руку. Особенно часто происходит это с тех пор, как стали наводить порядок. Правда, все обходится без суда, по приказу начальника школы, с правом возвращения в часть. У нас пока лишь двое вернулись из тех, кто ушел в штрафбат. Отсюда, наверно, и песня…
К вечеру возвращаемся на свой пост. Это огромное, в семнадцать гектаров поле, где еле виден другой его край. Оно, как в сказке, усыпано громадными, по полпуда, желтыми дынями. По краям его каждые двести – триста метров поставлены шалаши. В них вместе с семьями живут люди, которые охраняют эти дыни и скатывают их в большие кучи на краю поля. Отсюда их увозят уже арбы и машины. А по другую сторону поля, сразу за редкой полоской камыша, голый такыр, откуда приходят шакалы и бродячие собаки.
Гришка собирается на ночь к своей Вере Матвеевне, подшивает подворотничок, чистит сапоги. И от нее он возвращается совсем выглаженным, в заштопанной где следует гимнастерке. Я лежу над арыком на деревянном тахте и смотрю на его сборы. Он уже совсем готов, но все топчется и не уходит.
– Так что сказать Тамаре Николаевне? – спрашивает он у меня. – Можно бы завтра собраться у Веры. Там патефон и все такое…
Я чувствую, как краской заливается все мое лицо, отвожу глаза в сторону и согласно киваю головой.
Здесь, где стоит деревянный помост – тахт, находится бригадный стан. На нем во время сбора урожая живет с семьей заместитель председателя колхоза. Это уже пожилой красивый мужчина, который почти не разговаривает ни с кем, но все его слушаются. И младшие дети у него очень красивые. Это мальчик четырнадцати лет Пулат и девятилетняя девочка Раушан. Какая-то особенная это, древняя красота.
Меня зовут есть плов. Я бы обязательно отказался, но тут все иначе. За три дня, что мы здесь, я сделался у них как бы совсем своим. Чувствую, что они не поняли бы, почему я отказываюсь. Едим с большого блюда: четыре старика в цветастых стеганых халатах, заместитель председателя колхоза и я. Стараюсь делать все так же, как они: аккуратно беру с рисовой горки кусочек мяса и, пытаясь не задеть пальцами остальной рис, подбираю его для себя. Я никогда не ел ничего вкуснее, и именно так надо есть плов, не ложкой. Она бы примяла и передавила нежные белые зерна. На краю блюда у каждого при этом образуется как бы своя часть, и остального плова рука не касается.
Потом сижу с Пулатом, учу язык. Много слов я уже понимаю, только стесняюсь почему-то произносить. Все кажется мне, что скажу не так и это будет неприятно для людей.
– Мухабат, – говорит Пулат. – Любовь.
И почему-то смеется во все горло. Потихоньку сообщает он мне и плохие слова. А сам не выпускает из рук винтовки, которую я даю ему подержать. Он открывает и закрывает затвор, целится в закатное темнеющее небо, потом вдруг направляет винтовку на маленькую сестру.
Резко подбиваю ствол рукой и даю ему по шее. Делаю это раньше, чем подумал о чем-нибудь, хоть твердо знаю, что в магазине и стволе нет патронов. Помню пехотную мудрость, что раз в году винтовка сама стреляет. Старики и отец Пулата молча смотрят со своего места и, по-видимому, одобряют меня.
А Раушан и секунды не сидит на месте, вертится вокруг, что-то напевает, перебирает ленточки. Потом начинает танцевать – маленькая красивая девочка в цветастых шароварах, необыкновенно изящно выгибая руки, водя с серьезностью вправо и влево детской головкой со множеством косичек. Все невольно прекратили разговор, смотрят на нее…
Я никак не могу уснуть. Лежу на досках тахта и смотрю в черное звездное небо. Одна за другой мелькают какие-то картины, слышатся обрывки разговоров, происходивших днем. Но я знаю, что все это не то. И вдруг приходит ясное и неотвратимое: Тамара Николаевна…