Князь выкрики ее слушал спокойно. Немало бранных слов на веку выслушал. Эти, хоть и обидные, почти не задевали. Бывало, мальчишкой дворовым били конюха и лакеи, взрослее стал — секли розгами. С годами сделался шустрее, увертливей и ловко избегал наказаний, научившись угадывать любую прихоть барина. Невелик ростом, улыбчив, со всеми обходителен, сметлив и жаден к знаниям, лет в двадцать пять Борис Петрович сделался дворецким. Ездил с барином за границу, был даже в папском дворце. Святейшество заговорил с его хозяином о вере. Тот, ослепленный величием папы, понес такую околесицу, хоть сквозь землю провались. Дескать, народ русский столь сильно православной вере привержен, что иной раз его и в поле не выгонишь. Борис Петрович, слушая речи хозяина, лукаво ухмыльнулся. Ухмылки при папском дворце замечать умели. Папский служка — честь небывалая! — пригласил молодого дворецкого на беседу к наместнику бога на земле. При этом был третий, со страшноватым взглядом человек. Он молча вслушивался, хрустел пальцами в дорогих перстнях. А Борис Петрович восторгался католической верой, просил книг, прославляющих папизм, приглашал в Россию миссионеров, хоть его никто на это и не уполномочивал.
— Вот он и приедет… жди, — кивнул на прощанье папа и позволил холопу русскому поцеловать свою руку.
А вскоре как-то в гостях у барина оказался сам Меншиков. Борис Петрович бойко прислуживал ему, в меру шутил, вставляя в речь свою то итальянские, то французские словечки. И понравился светлейшему.
— Продай ты мне этого востроглазого, — просил Александр Данилович.
Хозяин заупрямился, и Меншиков уехал ни с чем; потом, при случае, рассказал о ловком дворецком самому царю.
А потом и еще случай выпал. Был самый разгар Северной войны. К Борис Петровичеву барину заехал царь — усталый, хмурый, озабоченный тем, как пополнить пустеющую казну. Ни песни красавиц крепостных, ни шутки Меншикова, ни вина не веселили государя.
— Худо, детушки, худо, — вздохнул он печально и, выпив рюмку перцовой, отправился спать. Снилась ему пустая мошна российская, голь, нищета… О том же шушукались в зале гости.
«Да вот же! Вот в чем спасение мое!» — возликовал Борис Петрович и всю ночь составлял письмо, советовал, как пополнить казну государеву. А сочинив, подбросил его царю в опочивальню.
После этого Борис Петрович и воспарил. Из самых низов крепостных чуть ли не в министры попал. Стал заправлять делами в ратуше. Князю светлейшему кланялся почтительно. Бывшего своего барина обнимал как равного. Тот отворачивался, пыхтел, а все же признавал: как-никак, а бывший его дворецкий вхож к самому царю.
Уж не одного безродного пригрел подле себя Петр Алексеевич: Посошков, Нартов, Ершов, Неплюев, тот же светлейший… А иностранцев-то, иностранцев сколько!
Высоконько взлетел Борис Петрович! Князем стал, ратманом. Вспомнив лютое, подневольное детство свое, на собственные деньги организовал в Светлухе школу. Обучались в ней грамоте и цифири сорок солдатских сирот. До слез умилялся князь, когда крохотные ребятишки читали ему в подлиннике Эразма Роттердамского и Макиавелли, бессбойно складывали и вычитали многозначные числа… Присматривался, чтобы после взять кого-нибудь из этих ребятишек себе в помощники.
…Было, было доброе в князе! Да ожесточился, глядя на сильных мира сего. Правя ратушей, вник в творящиеся в государстве беззакония — жутко стало. Неискоренимо воровство, думалось, пока существует власть. И отчаялся князь, и запросился в Светлуху.
Дочь неистовствует. А того, не мыслит, что отец судьбой ее озабочен. И, стало быть, своей судьбою. Думы цветистые, опьяняющие. Про Жар-птицу сказочка вспомнилась. Пока только перышко из жар-птицына крыла ухватил. Всю бы поймать! Вновь ко двору призывают. Понадобился Петру Алексеевичу. Там всяк час по лезвию ходишь. Зато и на виду постоянно. А на укус Борис Петрович и сам укусом ответить может: зубаст стал.
— Ну, все выговорила? — допив сбитень, дернул дочь за косу. Дернул бы посильней, если б слышал все, что наговорила. Научился пропускать мимо ушей то, что хоть сколько-нибудь роняет княжескую честь.
«А стегну-ка ее разок! Ишь распустилась!» — подумал о дочери. Снял пояс и стегнул.
Ох и визжала, ох и дергалась! Непривычна к битью-то, балована.
— Не подходи, — тихо молвила, когда князь замахнулся вдругорядь. — Себя порешу.
Струхнул Борис Петрович: своенравна, может пойти на любую крайность. Да и жалко: дочь единственная, дочь любимая. Заговорил ласково: улещать князь ловок. С младых ногтей дурачил люд православный. Кого лаской, кого подкупом, а кого и угрозой брал. Девку ли взбалмошную не обойти? Правда, и она в свете потерлась: была при дворе, в Париже и в Лондоне бывала… И тонко, издали, князь хвостом завилял, заиграл голосом сладким, и потекли чередой несбыточные обещания. Таких маслениц наобещал, словно век поста не бывает.
— Стань на колени — прощу, — потребовала бесстыдно.
— Перед дочерью-то? Перед девкой? — опешил князь.
— Я женщина, дама.
— Дамка ты, а не дама! — вскричал князь, не на шутку гневаясь. Рука непроизвольно потянулась к ремню.