— А я хвораю… дохварываю уж, — просто сказал старик и, собрав силы, поднялся. — Вон там, в чугуне, суп сварен. Наливай. Щас хлебушка принесу, — и вышел, волоча ногу.
Гонька присел на лежак, с которого только что встал хозяин, расслабил усталые ноги и вдруг рухнул на бочок и засопел, подложив под щеку ладошку. Даша хотела разбудить мальчика, но пожалела.
— Уснул? Видать, долгонько шли. Без нужды по лесам не ходят, — вернувшись с калачом, вздохнул старик. Не о себе вздыхал: жалел путников. — А ты покушай. Хлебушко сыроват, да уж какой есть, — хозяин дробно, со старческим дребезгом рассмеялся. Смеялся разно: то тихо, с камышиным шелестом, то с глухим звоном, словно ветерок бился в сухое, расщепленное дерево, то раскатисто, а то глухо. В беседе голос был чистый, отчетливый и текучий. Неспешно тек, как мед из сотов, и усыплял. Такому голосу против воли доверишься без опаски. И Даша доверилась.
— Имечко твое как?
— Даша… Дарья Борисовна, — принимаясь за суп, невнятно ответила Даша.
— Не из простых, значит, — вывел старик. С ним удивительно легко было. Все понимая, многое без слов угадывая, он мало о чем спрашивал.
— Княжна я… Вышла за простого человека. Он потерялся… тревожусь, — повествовала Дарья Борисовна.
— Не тревожься. Выведу. Тут без меня оставаться рисково.
— Далеко ли собрался, дедушка? Прости, имя твое не знаю.
— Зови дедом Корнишей. А собрался — туда, — старик показал пальцем вверх, и Даша поняла, что он имел в виду, сказав, что дохварывает. — И пожил бы, да злыдень один… окаянный… порубил саблей. — Старик заголил на плече рубаху. Под ней зияла страшная рана, уже заросшая толстой коростой, но, видимо, доставлявшая невыносимую боль.
— Ой! Как же ты терпишь? — ужаснулась Даша.
— Я к боли привык. Вот, гляди, — старик сунул в камелек руку и держал ее, пока Даша, подскочив к нему, не выдернула. — Да ты не бойся. Боль тому досаждает, кто думает о ней. Я думаю о боге.
Рука тем не менее подгорела и — сильно: в избушке пахло паленым. Старик достал из шкафа чашку с каким-то снадобьем, приложил к ожогу.
— Пока ешь — боль снимет.
— Злыдню-то этому что тут понадобилось? — все больше проникаясь к старику теплым доверием, спросила Даша. Удивительно было: незнакомый человек, а вот подкупил тотчас же высокой своей отрешенностью, простотой и отзывчивостью на чужую боль.
— Золото выманивает. Тут в стары времена обитель была, — заглядывая в спокойное Гонькино лицо, говорил старик. Гонькина улыбка во сне отражалась и на его лице. — Лебеденок милый! Рано ты в лихо окунулся!.. Я и зачинал ту обитель, — обернулся он к Даше. — Христос мне явился. Иди, говорит, Корнилий, селись в лесу. Люди к тебе потекут. Я и ушел. И верно: потекли люди. Ладно мы зажили, богато. Все молодые были, все трудились. С Волгой, с Сибирью вели торговлю. Были суда свои — лес и рухлядь на них возили. Был скот, амбары и погреба полны всякой всячины. Свои кузницы имели, свою смолокурню. Водились портные и кузнецы. Был даже рудознатец один. Меня, как старшего, большаком выбрали. Потом другой большак стал, Никитка, лукавый человечишка. Все подвига искал, тем и хотел себя прославить. Стал звать людей к самосожжению. Тут солдаты нагрянули. Я в ту пору в горячке лежал. Подступили к стенам — Никитка в храме с народом закрылся. Там уж хворост был заготовлен… Не дались солдатам. Все до единого золою стали. А я выздоровел. И явился мне бог над храмом горелым. Спросил я: «Принял ли ты, Исусе, жертву людскую?» — «Нет, — он молвил, — то сделано по наущению диавола». И возроптал я на бога. Пошто отдал сатане глупых? Не за людей ли ты сам страдал? Изумился господь, губкою вот эдак дернул и молчком вознесся. Я все пытаю его: «Пошто истину не откроешь людям? Ночь великая пала на землю. Доколе будут в ночи блуждать?» Молчит он, гневается. И я молчу, поклонов ему не кладу. Токмо пытаю: «Пошто? Пошто?» Знаю: то грех великий. Знаю: за грех ждут муки. А недостоин он своей славы, — старик упрямо сжал тонкие губы, потом осторожно спросил: — Тебе не страшно со мной, деушка? На бога восстал…
— Нет, дед Корниша, не страшно, — только что зубами от страха не стуча, отвечала Даша. — Да и не на бога ты восстал — на зло сущее.
— Зло-то откуль идет, детка? Вложи доброе в разум человеческий — добрым и мир вокруг станет. Нет, голубка, господь на доброту поскупился. Я, глупой, лишь под закат жизни своей понял. Будь моложе, пошел бы по земле и стал толковать великую человеческую правду: не в боге, люди, в себе добро ищите!
Поцеловав его холодную исхудалую руку, Даша убрала со стола.
— А ты ласкова, молодица. Не скажешь, что из княжон.
— Отец крепостным был. Уж потом в князья выбился.
Старик кивнул, посоветовав:
— С мужем ласковей будь. Деток ему здоровых рожай. И верь в доброе. Детьми да верой силен человек. Поняла ли?