— Хорошо, прочитаем. А скажите, благополучно ехали? Не устали с дороги? Есть хочется? Сегодня мы вас не ждали, и обед плохой. Но как, немного вы кушаете? Если немного, то бог нам поможет вас накормить. Пожалуйте, кстати, садится за стол.
— Дунька, что глаза выпучила? Что такое? А, макароны, свечи! Ардальон Петрович не из своего магазина отпустил? Товар у него дрянь. Неси Прасковье Ефимовне. Давайте, я вас обчищу. Ишь, пыль!
Он повернулся боком, чтобы не притиснуть молодого человека к стене, и стал рукой счищать пыль с его плеч.
— Славно и чисто. Живо, живо!
Подкова ввел Гришу в большую залу с богатым старомодным убранством. В раскрытые стеклянные двери виднелся балкон и сад. Другие двери направо вели в столовую, где был накрыт стол и поодаль, в ожидании главы дома, сидела на большом кожаном диване вся семья.
Она состояла из красивой чернобровой жены лет тридцати пяти и из двух дочерей — взрослой девушки, в которой Гриша узнал невесту Селезнева, и другой — подростка, темноглазой девочки с подрезанными вьющимися волосами и в коротком платье. Мальчик, лет пятнадцати, в затасканной гимназической блузе, поджав губы, с сосредоточенным видом прицеливался и ловил мух.
Семья о чем-то болтала, но с появлением Ивана Матвеевича все замолчали и встали с дивана.
— Колькин учитель… Как вас, позвольте узнать? Григорий Григорьевич? У меня брат в монахах, так тоже Григорий. Познакомьтесь: моя супруга, дочери, а вот балбес.
Он осенил себя широким крестом, поднял глаза к иконам, вздохнул и занял место. Жена села против него. Колька — рядом с подростком, которую звали Ганичкой, а Грише пришлось сесть возле невесты Ардальона Петровича. Девчонка, служащая у стола, торопливо поставила ему прибор.
Прасковья Ефимовна степенно спросила Гришу о городских новостях, об Ардальоне Петровиче, о папаше и мамаше. Прасковья Ефимовна лично их не знала, но справилась о них из любезности.
Иван Матвеевич ел с таким аппетитом, как будто он не обедал три дня. Обед был обильный, жирный. Подавали кашу с салом и яйцами, баранину с чесноком, кур с рисом и несколько сортов оладий. Квас и вино стояли в стеклянных кувшинах. Иван Матвеевич обтирал рот рукой. Глаза его потухали по мере того, как он насыщался. Лицо становилось багровым, и он только вздыхал. Вздох начинался тонким фальцетом — Иван Матвеевич точно захлебывался; вздох походил на клокотанье кузнечного меха и, наконец, как дыхание бури, вырывался из груди.
— О, господи, помилуй мя, грешного! — шептал тогда Иван Матвеевич, вперял пристальный взгляд в тарелку и, подождав, вновь принимался за еду.
Глядя на Сашу, нельзя было сказать, что ей еще нет шестнадцати лет; стройные формы девичьего тела уже начинали исчезать под наплывом наследственного расположения к полноте. Румяные щеки угрожали в скором времени превратить ее черные яркие глаза в две узенькие щелочки. Руки ее, белые как сахар, все были в ямочках, и на высокой шее обозначились складки: лет в тридцать у Саши будет не два подбородка, а три или четыре. Кисейная рубаха и красный сарафан придавали ей сходство с молоденькою кормилицей. Она сидела, потупив длинные, темные ресницы и стараясь, не поворачивая головы, рассмотреть быстрыми взглядами, бросаемыми искоса, приезжего молодого человека. Он уловил один из таких взглядов — она покраснела.
Кроме Ивана Матвеевича и Прасковьи Ефимовны, никто не возвышал за обедом голоса. Ганичка украдкой улыбалась сестре и тихонько смеялась в салфетку. Коля искусно поймал муху на плече у сестры и зажал в кулак, прислушиваясь к ее жужжанию.
— Григорий Григорьевич, после обеда не отдыхаете? — начал Подкова. — У нас сонное царство. Встаем мы ни свет ни заря, а днем сны видим. Дорога-то, я думаю, утомила!
— О нет, нисколько, — отвечал Гриша и подумал, что его гораздо больше утомил обед.
— Пока вам приготовят флигель, вы будете спать в гостиной, — сказала Прасковья Ефимовна. — Постель дадим хорошую.
— Как отдохнете, — продолжал Иван Матвеевич, — сделайте Кольке экзамен. А к занятиям — недельку спустя, Обвыкнете, соберетесь с силами — и жарьте. Я вам скажу, Колька — дубина. В кого только уродился!
Колька застенчиво улыбнулся, словно шла речь об его редких достоинствах.
— Сегодня я спросил: семьдесят да пятьдесят — сколько? А он — сто пятьдесят.
Застенчивая улыбка раздвинула рот Кольки до ушей, и он усиленно стал нажимать пальцем на стол. Муха освободилась из плена, покружилась над его головой и села ему на нос. Он опять поймал ее.
Прасковья Ефимовна проводила Гришу в гостиную, где стояла мебель, обитая желтым шелковым штофом.
— Ничего, что шелк, — смеясь, сказала Прасковья Ефимовна, — диван для спанья широкий и удобный; я все жду, когда истреплется штоф, потому что ненавижу желтый цвет. Это выдумка еще Мурзакевичей. Но что прикажете делать, нет сноса штофу.
Вслед за Прасковьей Ефимовной вошел в гостиную Иван Матвеевич, совсем сонный.
— Табак — курите. Ну, жена, уходи. Спать! Спать!
III