Приходская школа скорее всего размещалась в какой-нибудь невзрачной хатке вблизи церкви. Единственным учителем в ней был, надо полагать, местным дьяк. Если же по каким либо причинам вакансия наставника оказывалась свободной, то ее мог занять дьяк
Ведь он прибыл не из какого-нибудь Пирятина и не из каких-нибудь Лубен, куда старшие уже брали мальчика с собой на ярмарку. Он из самого Киева, он из таинственной Академии, в которой, шутка ли, может умоститься тридцать таких школ, как в Чернухах! А потому боже упаси назвать его нечаянно дьяком. Ведь он самый что ни на есть «бакаляр», то есть ученейший во всем свете человек.
Про этих вот «бакаляров» каких только историй не топтали друг другу робкие сельские школяры! У «бакаляра» де книга при себе есть особенная — страницы черные, а буквы белые, и кто заглянет в нее, начнет чахнуть, чахнуть, пока не умрет от страха и тоски. И уже был один такой хлопчик, который заглянул в нее из любопытства и умер. «Бакаляр» после того сгинул неизвестно куда, а черную его книгу люди отвезли в Киев и замуровали в церковную стену.
Выходило, что не всякое учение-то впрок бывает и не всякую книгу следует в руки брать…
Появлялись на селе и другие гости. Заходил однажды черноусый венгр-скрипач; мелькала по дворам быстрая цыганка в желто-фиолетовой юбке; останавливался русским: полк, шедший на строительство линий; цепляясь друг за друга брели вдоль улицы слепцы с темными от солнца и ветра лицами; иногда же приезжал лубенский полковник в жупане дорогого сукна; тогда в каждой почти семье начинались сборы в очередную кампанию или на государеву земляную работу, каналы копать. Село после этого делалось непривычно безлюдным.
Существовала какая-то волнующая связь между миром, что открылся для него в родной долине, и жизнью, которая многолико и невнятно простиралась за ее пределами и все чаще и томительней давала знать о себе.
Мог, наверное, и он, как сотни людей до него и после него, остаться тут навсегда и прожить целую жизнь, и поте лица своего терпеливо споря с черной землей, чтобы потом лечь в нее и лежать там так тихо, так скромно, что через три или четыре поколения никто уже о нем не сумел бы вспомнить.
Это вполне могло с ним произойти. Но пусть кто-нибудь решился бы тогда сказать, что вот и он жил напрасно! Ведь безымянных, случайных судеб и вообще нет, как бы ни противоречила этому очевидность. Могучая стихия людской безымянности существует не напрасно, по для того, чтобы, напряженно трудясь, время от времени собирать в фокусе неповторимый образ, который отныне делается ее голосом и именем в истории. Так в конце концов должно было произойти и с ним. И вот однажды эта пока неясная ему сила подтолкнула его, мальчика, легонько в спину, и он почувствовал, что пора проститься с материнской долиной и идти.
АКАДЕМИЯ
«По охоте его отец отдал его паче в Киевское училище, славившееся тогда науками. Григорий скоро превзошел сверстников своих успехами и похвалами». Таково краткое сообщение Ковалинского о времени ученичества Сковороды в Киеве. Не считая двухгодичного перерыва, будущий философ провел в стенах Академии целое десятилетие, а о жизни его в эти годы, кроме приведенных выше двух фраз, точно почти ничего не известно. Биограф сообщает об интересующих нас событиях каким-то обидно будничным тоном, словно крутая перемена в жизни молодого Сковороды — дело вполне заурядное: явилась у сына «охота», и отец тут же «отдал» его в учение. Но благодаря каким усилиям это произошло? И далее, в чем состояли академические успехи Григория? Какого рода и от кого заслуживал он похвалы? Все это вопросы, на которые можно ответить лишь косвенно.