«Подмога!» — догадался Александр Андреевич, заметив, как дрогнули колошские воины, потерявшие было страх перед лагерными пушками, около которых оставалось не больше двух десятков русских и индейцев-чугачей. Баранов был уже готов к бесславному концу от руки диких, сумевших перехитрить его, старого и бывалого землепроходца. «Людей жалко, а мне поделом!» — твердил он, сжимая в руке топор, — и вдруг поддержка.
— Измайловцы с «Симеона» и англицы с «Феникса» на выручку идут! — закричал правитель, веря и не веря тому, что видел и слышал. — Поддержись, люди! Ахметулин, пали! — И, размахивая топором, выскочил за ворота. Огибая палисад, колошские воины бежали под прикрытие леса. Нападение не удалось: индейцы, следуя своей тактике, исчезали так же быстро, как быстро и неожиданно появились.
В последнюю минуту рослый якутатец, волочивший за собой обеспамятевшую каюрку-алеутку, решил довольствоваться меньшим трофеем. Перегнув через колено голову женщины, он полоснул ее ножом по горлу и сделал надрез по лбу, собираясь снять с головы черную гриву волос с кожей, но топор Острогина, брошенный с двадцати шагов, рассек его затылок.
— Не балуй с девками! — рявкнул подскочивший Острогин, поднимая топор и вытирая его плащом зарубленного индейца.
Не веря еще в окончательное поражение колошей, Баранов запретил преследовать бегущих. Он знал, что каждого, вступившего в ночной лес, ждет верная смерть. Чтобы не дать растерявшемуся врагу опомниться и разглядеть ничтожные, несмотря на подкрепление, силы защитников лагеря, правитель решил еще и припугнуть их артиллерией…
— Пуртов! — окликнул он своего помощника, не допустившего с двумя пушкарями и десятком индейцев-чугачей прорыва палисада со стороны леса. — Сволокни, сынок, все пушки противу леса и попужай американцев по кустикам. Только так оборачивайся, чтоб, как последняя стрельнет, первая была заряжена… Герасим Тихоныч, — обратился он к Измайлову, — дай на охрану антиллерии десять человечков!
Обходя с людьми место побоища, правитель убеждался, что потери не так уж велики, как ему казалось, когда он сам готовился к смерти. Алеуты, лежавшие повсюду как заправские мертвецы, услышав голос Баранова, вставали один за другим и, виновато отряхиваясь и почесываясь, принимались болтать о своих подвигах в бою…
— Помалкивай, однако… тоже нашелся воин! Обсуши гузно! — сурово обрывал правитель особенно разговорчивых. — А где Лаврентий? Кто видал Лаврентия? — спрашивал он, разыскивая глазами Лур-кай-ю, промелькнувшего перед ним и исчезнувшего в начале боя.
Алеуты переглянулись, некоторые неопределенно помотали головами в сторону правителевой бараборы. Подметив их взгляды, Баранов глазами показал Острогину на свою избу: поищи, мол.
Острогин долго возился у запертой изнутри двери, наконец выдавил пузырь в окне и через него прыгнул в избу. Через несколько минут из избы донесся тонкий поросячий визг, и вскоре на крыльце показался Острогин, тащивший за ухо упиравшегося Лур-кай-ю.
— В печь забился, едва выволок! — сказал Острогин, ставя измазанного сажей Лур-кай-ю перед правителем.
— Ты чего делал там? — грозно спросил Александр Андреевич кадьяцкого тойона. По суровым законам добытчицкой жизни алеутский вождь не мог избегнуть смерти за трусость, но Большое Брюхо был незаменим опытом и удачей в промыслах и влиянием среди сородичей.
— Избу зажечь не позволял… добро твое стерег… никого не пускал, — смущенно лепетал Лур-кай-ю, не поднимая глаз от земли.
В этот момент из-под кучи сваленных в стороне бревен выползла уналашская каюрка Марьица и подошла к правителю, шатаясь и протягивая что-то пищавшее и мяукавшее в ее руках, завернутое в полу кухлянки.
Правитель, видавший на своем веку всякие виды, бессчетное число раз бестрепетно глядевший в лицо смерти, от неожиданности даже отступил перед испачканным кровью лицом Марьицы, перегрызшей, очевидно, пуповину новорожденного зубами.
— Лур-кай-ю ему отец… его сын… крести, пожалуйста, — прошептала женщина спекшимися от жажды и родильных мук губами.
Баранов знал, что Марьица во время промысла жила в шалаше Лур-кай-ю, обшивала и заботилась о нарядах тойона, готовила пищу, вела несложное хозяйство. У Лур-кай-ю, завоевывавшего сердца алеуток китовым жиром, была жена в стойбище на Кадьяке, но многоженство среди алеутов не встречало осуждения.
Испуганная ночным нападением, забившись в ужасе под бревна, в звериной щели, тесной для волчицы, первобытная женщина без человеческой помощи, под грохот пушек и дикий вой колошей, разродилась младенцем и сделала все, что могла и умела, чтобы сохранить ему жизнь, не думая о собственной участи.
Лур-кай-ю, судорожно мотавший головой в предчувствии удавной веревки на своей шее, приободрился. Материнский подвиг Марьицы, которую незадолго до нападения выгнал из своего шалаша рожать на стороне, Лур-кай-ю готов был сейчас приписать чуть ли не себе самому.
— Я… мое… мой сын, — бормотал посрамленный хвастун, искательно оглядывая суровые лица окружающих и всячески избегая грозного взгляда Баранова.