Так писал Клюев в 1918 году, и характерно окончание этого стиха:
Это сравнение Клюева с Распутиным отмечалось многими мемуаристами: крестьянское происхождение, несомненный литературный талант, пророческий дар, присущая обоим театральность, невероятная противоречивость, причудливое соединение эроса и религии, мученическая смерть, а также общая стратегия поведения их объединяли.
«Клюев – это неудавшийся Распутин», – записал в своем дневнике в 1915 году поэт М. Кузмин.
«…по Распутинской дороге он хочет пробраться к царю», – заметил о Клюеве А. М. Ремизов.
Сама по себе схожесть стратегий – мужик пробирающийся к царю – мало что добавляет к историческому, а не литературному образу Распутина, но эта схожесть многое объясняет в той легенде, которая вокруг Распутина создавалась наряду с легендой хлыстовской и которую Клюев действительно использовал, творя свой личный миф на распутинский манер. В том числе и через религиозное сектантство.
Позднее об этом очень зло и не совсем справедливо написал Владислав Ходасевич:
«Россия – страна мужицкая. То, что в ней не от мужика и не для мужика, – накипь, которую надо соскоблить. Мужик – единственный носитель истинно-русской религиозной и общественной идеи. Сейчас он подавлен и эксплоатируем людьми всех иных классов и профессий. Помещик, фабрикант, чиновник, интеллигент, рабочий, священник – все это разновидности паразитов, сосущих мужицкую кровь. И сами они, и все, что идет от них, должно быть сметено, а потом мужик построит новую Русь и даст ей новую правду и новое право, ибо он есть единственный источник того и другого. Законы, которые высижены в Петербурге чиновниками, он отменит, ради своих законов, неписаных. И веру, которой учат попы, обученные в семинариях да академиях, мужик исправит, и вместо церкви синодской построит новую – "земляную, лесную, зеленую". Вот тогда-то и превратится он из забитого Ивана-Дурака в Ивана-Царевича. Такова программа. <…>
Семнадцатый год оглушил нас. Мы как будто забыли, что революция не всегда идет снизу, а приходит и с самого верху. Клюевщина это хорошо знала. От связей с нижней она не зарекалась, но – это нужно заметить – в те годы скорее ждала революции сверху. Через год после появления Есенина в Петербурге началась война. И пока она длилась, Городецкий и Клюев явно ориентировались направо. Книга неистово патриотических стихов Городецкого "Четырнадцатый год" у многих еще в памяти. Там не только Царь, но даже Дворец и даже Площадь печатались с заглавных букв. За эту книгу Городецкий получил высочайший подарок: золотое перо. Он возил и Клюева в Царское Село, туда, где такой же мужичок, Григорий Распутин, норовил пустить красного петуха сверху. Распутинщиной от Клюевщины несло, как и теперь несет».
«…матерой мужик Микула, почти гениальный поэт, в темноте своей кондовой метафизики, берущий от тех же народных корней, что и некий фатальный мужик, тяжким задом расплющивший трон», – писала о Клюеве и Распутине в «Сумасшедшем корабле» Ольга Форш.
Распутин таким образом предстает здесь в чрезвычайно зловещем, богатырском образе. И совсем иное отношение к Распутину мы видим у Зинаиды Гиппиус. «Распутин, как личность – ничтожен и зауряден… желания его до крайности просты…» – писала она в мемуарах; «безграмотный буквально, пьяный и болезненно-развратный мужик, по своему произволу распоряжается делами государства Российского», – утверждала в дневнике и тем более была склонна видеть лишь гадкие и жалкие стороны его существа, что такой человек компрометировал ненавистную ей монархию и оправдывал ее оппозицию к ничтожному царю.
Но реальный Григорий Распутин едва ли укладывался в определения, которые она ему давала, и был от них еще более далек, чем от поэтических фантазий Клюева.
Тут важнее иное: что бы ни писали о Распутине писатели и поэты серебряного века, фигура сибирского крестьянина оказалась настолько значима, что мимо нее мало кто из них сумел пройти. В том числе и Блок написавший, казалось бы, и вовсе парадоксальное, но, быть может, самое точное: «Распутин – всё, Распутин – всюду». «Что-то нервы притупились от виденного и слышанного. Опущусь —и сейчас же поднимается этот сидящий во мне Р(аспутин). Конечно уж, в Духов день. Все, все они – живые и убитые дети моего века сидят во мне… Ночь, как мышь… глаза мои как у кошки, сидит во мне Гришка, жить люблю, а не умею».
ГЛАВА ПЯТАЯ