Но его остановил Мамантов, своим ровным, тихим, вкрадчивым голосом: "Ну, что греха таить, Григорий Ефимович, вот ты сам рассказываешь лишнее, да и не в том дело, а в том, что не твое там место, не твоего ума дело говорить, что ты ставишь и смещаешь Министров, да принимать всех, кому не лень идти к тебе со всякими делами, да просьбами и писать о них, кому угодно. Подумай об этом хорошенько сам и скажи по совести, из-за чего же льнут к тебе всякие генералы и большие чиновники, разве не из-за того, что ты берешься хлопотать за них? А разве тебе даром станут давать подарки, поить и кормить тебя? И что же прятаться – ведь ты же сам сказал мне, что поставил Саблера в Обер-Прокуроры, и мне же ты предлагал сказать Царю про меня, чтобы выше меня поставил. Вот тебе и ответ на твои слова. Худо будет, если ты не отстанешь от дворца, и худо не тебе, а Царю, про которого теперь плетет всякий кому не лень языком болтать".
Распутин во все время, что говорил Мамантов, сидел с закрытыми глазами, не открывая их, опустивши голову, и упорно молчал. Молчали и мы, и необычайно долго и томительно казалось это молчание. Подали чай. Распутин забрал пригоршню печенья, бросил его в стакан, уставился опять на меня своими рысьими глазами. Мне надоела эта попытка гипнотизировать меня, и я ему сказал просто: "Напрасно Вы так упорно глядите на меня, Ваши глаза не производят на меня никакого действия, давайте лучше говорить просто и ответьте мне, разве не прав Валерий Николаевич (Мамантов), говоря Вам то, что он сказал". Распутин глупо улыбнулся, заерзал на стуле, отвернулся от нас обоих в сторону и сказал: "Ладно, я уеду, только уж пущай меня не зовут обратно, если я такой худой, что Царю от меня худо".
Я собирался было перевести разговор на другую тему. Стал расспрашивать Распутина о продовольственном деле в Тобольской губернии – в тот год там был неурожай, – он оживился, отвечал очень здраво, толково и даже остроумно, но стоило только мне сказать ему: "Вот, так-то лучше говорить просто, можно обо всем договориться", как он опять съежился, стал закидывать голову или опускал ее к полу, бормотал какие-то бессвязные слова "ладно, я худой, уеду, пущай справляются без меня, зачем меня зовут сказать то, да другое, про того, да про другого…". Долго опять молчал, уставившись на меня, потом сорвался с места, и сказал только "ну, вот и познакомились, прощайте" и ушел от меня. Мы остались с Мамантовым вдвоем, пришла в кабинет жена и стала меня расспрашивать о моих впечатлениях. Помню хорошо и теперь то, что я сказал тогда по горячим следам, что повторил через день Государю и повторяю себе и теперь.
По-моему Распутин типичный сибирский варнак, бродяга, умный и выдрессировавший себя на известный лад простеца и юродивого и играющий свою роль по заученному рецепту.
По внешности ему не доставало только арестантского армяка и бубнового туза на спине.
По замашкам – это человек, способный на все[37]. В свое кривляние он, конечно, не верит, но выработал себе твердо заученные приемы, которыми обманывает как тех, кто искренно верит всему его чудачеству, так и тех, кто надувает самого своим преклонением перед ним, имея на самом деле в виду только достигнуть через него тех выгод, которые не даются иным путем».
А вот что запомнилось Курлову: «Впервые я беседовал с Распутиным зимой 1912 года у одной моей знакомой, которая, относясь сердечно ко мне, по-видимому, хотела помочь через него в том тяжелом положении, которое я переживал от всех преследований по делу смерти П. А. Столыпина. Внешнее впечатление о Распутине было то же самое, какое я вынес, когда, незнакомый ему, видел его в кабинете министра. По всей вероятности, хозяйка рассказала ему обо всех моих невзгодах, хотя о деле убийства П. А. Столыпина он знал из других источников, но я ни в какие разговоры с ним по этому поводу не входил. Распутин отнесся ко мне с большим недоверием, зная, что я был сотрудником покойного министра, которого он не без основания мог считать своим врагом. Я ни одной минуты не думал обращаться к нему с какой бы то ни было просьбой, и потому наш разговор носил общий характер. На этот раз меня поразило только серьезное знакомство Распутина со Священным Писанием и богословскими вопросами. Вел он себя сдержанно и не только не проявлял тени хвастовства, но ни одним словом не обмолвился о своих отношениях к царской семье. Равным образом я не заметил в нем никаких признаков гипнотической силы и, уходя после этой беседы, не мог себе не сказать, что большинство циркулировавших слухов о его влиянии на окружающих относится к области сплетен, к которым всегда был так падок Петербург».