Через пару минут уже известная барышня вошла в трейлер с двумя крупными джутовыми черными мешками и ленточкой портновского сантиметра, профессионально болтающейся на шее, отчего в трейлере воцарилась вдруг атмосфера какого-то офицерского ателье или театральной гримерки. «Снимайте это всё. Да, всё. Бумаги долой. Ничего вам не понадобится». Шарумкин отступил и уселся на табурет где-то в глубине трейлера, безмолвно веселясь и с интересом наблюдая за происходящим. Руки барышни бойко порхали, то прикладывая сантиметр к плечу Никодима, то меряя ему окружность головы; из мешков появлялись детали мужского гардероба, включая самые деликатные, все белой или болотистой расцветки, причем как один — со споротыми бирками. Время от времени она перебрасывалась с Шарумкиным таинственно звучащими вопросами. «Хобот третий?» — спрашивала она. Тот отрицательно помотал головой: «Вообще не нужно». Наконец облачение было завершено: последними пали жертвой любимые парусиновые туфли, превратившиеся, впрочем, от ходьбы по лесным дорогам в нечто трудновообразимое. Вместо них были выданы тяжелые башмаки на шнуровке, подошедшие так, как будто Никодим не только перемерял предварительно несколько пар, подгоняя размер, но успел даже их уютно разносить. «Готов? В зеркало хочешь посмотреться?» Никодим неожиданно захотел: из круглого, нашедшегося в одном из мешков зеркальца на него смотрел встрепанный и перепуганный несомненный дезертир с бешеными глазами. Барышня, потянувшись с каким-то надменным шипением, расстегнула ему верхнюю пуговицу на рубашке. Отворачиваясь, он успел заметить, что Шарумкин прячет в карман своего совершенно штатского, даже нарочито писательского вельветового пиджака с кожаными заплатками на локтях что-то тяжелое, вороненое. «А мне не нужно?..» — показал он глазами. «Чтоб ты себе ногу прострелил?» Никодим немедленно обиделся, но виду решил не подавать. Шарумкин усмехнулся, вешая на плечо черную кожаную потрепанную сумку.
Когда они вышли на крыльцо, оказалось, что во дворе собралась уж толпа народа: все отчего-то молодые, скорее Никодимова возраста, разномастно одетые: были среди них угрюмые крепыши в темном камуфляже, держащиеся отдельной группкой, пара расслабленных ребят в легкомысленных гавайских рубахах и шортах (эти сразу показались Никодиму самыми опасными), чернокожий в белой водолазке и строгом черном костюме с искрой (но отчего-то в кедах), краснощекая толстушка в сарафане, — и все они безмолвно и, казалось, не мигая смотрели на Шарумкина. Он где-то тем временем раздобыл и натянул шляпу, сильно его старившую, отчего на фоне толпы казался не то моложавым плодовитым дедушкой между обильного потомства, не то отчаливающим на пенсию педагогом среди выпускников. «С Богом, братцы», — проговорил он, сходя с крыльца. Собравшиеся откликнулись гулом. Шарумкин сделал знак Никодиму и, не поворачивая головы, зашагал своей журавлиной походкой к дальнему краю поляны.
Никодиму сперва показалось, что они идут, не разбирая дороги, просто по лесу, но потом, приноровившись к скорости, он стал замечать остатки бывшей здесь некогда тропы: россыпь отполированных голышей, вдруг скользнувших под каблуком, замшелую каменную пирамиду, которой в древности размечались границы владений, остатки давно разваленной каменной стены, сложенной еще без раствора и державшейся на одном притяжении тяжести. Он не спрашивал, куда они направляются: собственно, с той минуты, как он понял, что таинственное течение судьбы мягко принесло его к этой точке, он не то чтобы потерял интерес к дальнейшему проживанию собственной жизни, но полностью решил довериться обволакивающей его силе. Возвращаясь мыслями к какой-то полудреме одной из прошедших ночей (он сам уже потерял им счет), он вообразил, что это отчасти рифмуется с самим таинством рождения, когда созревший эмбрион, успевший освоиться в уютнейшем из возможных обиталищ, оказывается без всякой своей воли и участия извергнут в фантастически недружелюбный мир.