Читаем Грифоны охраняют лиру полностью

Спать ему совсем не хотелось, но лежать просто так, связанному, в темноте (выходя, они задули свечу) было невыносимо. Вероятно, особенный настрой, который Никодим спугнул своим неуместным грохотом, восстановить было невозможно — по крайней мере, с площади не доносилось больше ни «гираба, наюра», ни восклицаний хора: даже лай отчего-то затих. Никодим тщательно и неторопливо отмерил границы своей подвижности: он мог шевелить пальцами ног и рук, немного сгибать ноги в коленях, пожимать плечами (наиболее естественный — отметил он про себя — жест в данной ситуации), открывать и закрывать глаза и разговаривать. Дальше он подумал, каким невероятным, невозможным счастьем показались бы все эти умения, например, для полностью парализованного человека. Страшась физических увечий (и благодаря судьбу за их отсутствие), он много раз воображал себя ослепшим, оглохшим или потерявшим дар движения. Иногда, шагая в одиночестве по дороге, он закрывал глаза, стараясь вообразить себе, что чувствует человек, полностью лишенный зрения. Хотя, перед тем как зажмуриться, Никодим прекрасно видел дорогу перед собой, расстилающуюся на добрую сотню метров, он, идя прямо с закрытыми глазами, начинал к двенадцатому шагу испытывать определенные неудобства, к семнадцатому переходил на короткие опасливые шажочки, а к двадцать первому начинал уже сам с собою мухлевать: либо протягивал руки вперед, чтобы ощутить возможное препятствие ладонями, а не сразу лбом, либо останавливался на полушаге, а то и — самое стыдное — просто приоткрывал один глаз, чтобы убедиться, что он не сошел с дороги, а на ней не выросло неожиданных препятствий. И даже сейчас, в почти полной мере оказавшись в шкуре паралитика, он внутренним умом понимал, что эта ситуация обратима, что надолго его так не оставят и что, прямо говоря, разница между ним и утратившим способность к движению бедолагой примерно как между европейским туристом, прогуливающимся по Катманду (одна рука придерживает фотоаппарат, другая бумажник), и несчастным нищим, который выпрашивает у него несколько рупий.

Он вспомнил, между прочим, как Вероника рассказывала ему про интервью какого-то знаменитого художника, которое она видела по телевизору, сидя в парикмахерской. Программа была, очевидно, с высшей идеей, поскольку героя спрашивали не об обычных глупостях («Почему ваши пейзажи похожи на яичницу, а портреты на то, что бывает, когда каплю воды рассматриваешь под микроскопом?»), а о каких-то необычных вещах. Художник сначала кряхтел, переживал, злился и хотел было убежать (что сама Вероника, между прочим, завистливо полагала знаком высшего отличия профессии интервьюера), но потом смягчился и разоткровенничался. Так вот, во время одного особенно щепетильного экскурса в историю его любовных отношений, которыми он щедро одарял множество лиц обоего пола, журналистка вдруг спросила у него, кому он в жизни, по его мнению, доставил больше всего счастья. И тут он, помявшись и, кажется, сам уже, не успевая закончить фразу, начинавший жалеть о своих словах, рассказал, как, будучи в Катманду в конце 1940-х, он однажды перепутал купюру — и дал нищему садху вместо пяти рупий пятьсот. Тот, по его словам, сначала поцеловал купюру, потом, уже со слезами на глазах, потянулся облобызать ему руку… ни до, ни после, говорил он, ему не случалось доставить человеку столько бескорыстной радости, потому что во всех других случаях, будь то подарки любовницам или детям, за ними вставал призрак будущих ответных благодеяний, о чем в случае с садху и помыслить было нельзя. Впрочем, продолжала уже от себя циничная Вероника, в случае если эти смуглые ребята не ошибаются насчет артхи и дхармы, то это могла бы быть одна из лучших его инвестиций, о чем, впрочем, он давно уже осведомлен (художник умер вскоре после этого интервью), но сообщить нам не может.

Воспоминания о Веронике погрузили его в подобие полусна, как будто потусторонний покой, силившийся его объять, обнаружил-таки не полностью защищенное место и вторгся в его сознание, оцепенив его. Он переживал тот, по мнению многих счастливцев, краткий (а в действительности — способный растянуться на полную ночь) миг, когда остатки сознания еще фиксируют истинное положение вещей, но клубящиеся образы сна уже отвлекают на себя всю ту часть личности, которая способна к восприятию впечатлений. Так, вероятно, в кульминационный момент film fantastique в насмерть перепуганном зале сохраняют здравомыслие двое: капельдинер и киномеханик. И вот, когда пестрые краски надвигающегося сна (в котором, в память поневоле щедрого живописца, густо перли ориентальные мотивы) почти полностью завладели уже Никодимовым сознанием, капельдинер его ума услышал вдруг легкое звяканье дверной цепи. Веера закрылись, сакуры облетели, кимоно запахнулись — и, выныривая из дремоты, он не увидел, но скорее почувствовал по дуновению свежего ветра, пахнýвшего какой-то особенной весенней свежей гнильцой, что в комнате он уже не один.

Перейти на страницу:

Похожие книги