Встреча с медведем все переменила. Краснокутский, по современной моде ищущий во всем отголоски древних мифов, считал, что подвергся с его помощью действию двух мощных ритуалов — во-первых, побывав на границе мира живых и мира мертвых (и вернувшись обратно), а во-вторых, получив отметину, хотя и незримую, от древнего тотемного славянского животного. Напитавшись таким образом магической силой, он прошел среброблещущим победителем по тем крепостям, у дверей которых еще давеча робко скребся в страннической одежде. Рассказ «Случай на охоте», драма «Медведь», психологический очерк «В тисках», повесть «Ночь в лесу», эссе «Один на один со Зверем» (он голосом подчеркнул большую букву в «Звере»), поэма в прозе «Косматый собеседник» — все это было принято, опубликовано, расхвалено и превознесено, а на дальнем плане вызревал уже роман (и как бы не эпопея) «Берлога». Выходило, что утрата одного (да еще и парного) органа оказалась в действительности органическим гамбитом, жертвой, принесенной музе славы, — и Краснокутский, кажется, считал сделку более чем успешной. Ныне он, по его словам, был принят на самом верху — при этих словах он сделал характерное движение глазами, как будто подразумевал не генералов изящной словесности, а как минимум привратницкую апостола Петра.
«И ты всех там, получается, знаешь?» — спросил Никодим, пытаясь свести разговор на нужные ему рельсы и сам внутренне крючась от неестественности своего тона. — «Ну многих». — «А с Шарумкиным знаком?» — «А что такое?» — мгновенно насторожился Краснокутский. «Ну просто. — Никодим ненатурально изобразил зевок. — А с Ираидой Штепсель?» — «Пешель, — поправил тот неожиданно серьезно. — А все-таки, почему ты спрашиваешь про Шарумкина?» — «Вообще-то, я думал написать о нем книгу», — брякнул Никодим первое, что пришло в голову, и уже раскаиваясь, что не озаботился о правдоподобном мотиве заранее. Краснокутский расхохотался. Он смеялся громко, заливисто, как будто записывая закадровый хохот для телекомедии, причем одновременно за все партии: то словно басовито гавкая, то поскуливая тонким голоском, то отчетливо выговаривая «ха! ха! ха!», то по-гиеньи подвывая. (Любопытно, подумал в скобках Никодим, что из тех, кто бездумно пользуется выражением «смеяться по-гиеньи», может быть, никто и в жизни не слышал производимых гиеной звуков, а она, может быть, напротив, тихонько прыскает в кулак. А отец небось слышал, — подумал он далее, поскольку все его мысли последних дней так или иначе скатывались к одному предмету.) «Ты? Книгу? — Краснокутскому требовался новый стимул для смеха, и он сам себе его предоставил. — Правда, напишешь?» Никодиму сделалось наконец обидно. «А в чем, собственно, дело? Почему бы и не написать?» Тот вновь развеселился: «А почему бы тебе не подняться на Джомолунгму? Или не выиграть Олимпийские игры? Ты думаешь, любой может написать книгу?» «Ну, я собираюсь учиться у классиков. Драма у берлоги, то-се», — огрызнулся Никодим, но Краснокутский опять расхохотался, да так, что Генриетта, незаметно тем временем ушедшая, вернулась посмотреть, не припадок ли с барином. Впрочем, на этот раз он отсмеялся довольно быстро. «Так что у тебя все-таки с Шарумкиным?» — «Велика вероятность, что я его сын». — «О!» Краснокутский разом посерьезнел и даже как-то смутился своего недавнего веселья. Он очень внимательно посмотрел на Никодима и даже, кажется, попытался встать с кресла, как бы порываясь ощупать его или повернуть в лучшем ракурсе для наблюдения, но передумал. «А что, может быть», — пробормотал он и, вновь откинувшись в кресле, начал рассказывать.