— Надорвалась она. Тяжелое несла.
— Не берегутся, а потом вот, пожалуйста… — сестра развернула сверток и стала переодевать Наташу в больничное.
Люба с надеждой и страхом смотрела на хмурое лицо врача.
— Бить вас некому! — сердито сказала Зинаида Петровна. — Такой великолепный организм! Такое прелестное тело! Калекой могла остаться, на корню засохнуть! Да и сейчас еще…
— Доктор, а что же с ней будет? — жалобно спросила Люба.
— А то, что ничего не будет. Здоровья не будет! Рожать не будет!
У Любы даже губы побледнели.
— Ой, доктор! — взмолилась она. — Как же теперь?..
— Не ойкай раньше времени! — цыкнула на нее Зинаида Петровна. — Мы-то зачем здесь?
Наташу на коляске повезли в палату. В коридоре дожидался Федор Васильевич. Пропустив коляску, он осторожно тронул сестру за руку.
— Что врач сказал?
— Полежит у нас в стационаре.
— Очень худо ей?
Сестра с раздражением отмахнулась. В палату Федора Васильевича не пустили. Он попрощался с Наташей в коридоре.
— Ты, главное, духом не падай, — сказал он ей и, не решаясь пожать, подержал в своей руке маленькую, покрытую ссадинами руку Наташи.
А она уже совсем обессилела от боли и только легонько пошевелила пальцами.
Коляску вкатили в палату. Федор Васильевич остановился в дверях, провожая взглядом Наташу. Только ее большие синие глаза жили на обесцвеченном болью лице.
Федор Васильевич помахал ей рукой. Наташа медленно сомкнула ресницы, и Федор Васильевич понял, что это она кивнула ему на прощание.
— Выздоравливай скорее! Мы навещать тебя будем, а сегодня…— но сестра закрыла дверь, и то, что еще сказал Федор Васильевич, Наташа уже не слышала.
В палате было всего три койки. На той, что у двери, сидела женщина и неторопливо расчесывала длинные, прохваченные сединой волосы.
— И молодых хворь не минует, — покачала головой женщина. — Ох, грехи наши! Ей беда, а я, дура старая, рада: хоть будет словом с кем перемолвиться.
— Вы, мамаша, ее теперь не беспокойте,— предупредила сестра..— Ей уснуть надо. Я ей сейчас укол сделаю.Наташа очень боялась уколов, но тут она даже не обратила внимания на слова сестры. Пусть делают что угодно. Только бы, хоть ненадолго, забыть об этой неотступной, словно прилипшей к ее телу боли…Молодая развесистая березка, словно жалея Наташу, протянула к самому окну свои тонкие, гибкие ветви. Из окна виден круто уходящий вниз склон, поросший’ высокими соснами. В просветах между толстыми стволами видно широкое плесо реки, перехваченное лохматой грядой порогов, а дальше — пока хватает глаз — россыпь зеленых островов, опоясанных голубыми лентами проток и рукавов реки.
Все это мельком увидела Наташа, когда ее укладывали на койку. Но постоять у окна, распахнутого в красоту, не было сил. Сейчас она желала одного: скорее бы заснуть…
Проснулась Наташа вечером. Боль стихла, но шевелиться было страшно, и она лежала неподвижно, вытянув руки вдоль усталого, будто чужого тела.
Отблеск заката широкой полосой окрасил потолок и стену над дверью. Соседка по палате спала, временами вздыхая во сне. И Наташе показалось, что она уже очень много времени в этой комнате с голыми стенами, а ее работа на лесоучастке и несчастье, столь, внезапно свалившееся на нее, отодвинулись куда-то так же далеко, как отъезд на стройку, как жизнь там, дома…
Воспоминание о доме вызвало тревожную мысль: как сообщить о случившемся матери?Наташа долго размышляла и решила: «Ничего не буду Писать. Напишу потом, когда выйду из больницы». А сама подумала: хорошо, если бы мать и сестренка пришли сейчас, посидели с ней… Нет, не хорошо. Снова горе для матери. А его и без того слишком, слишком много было… Нет, как только хоть чуточку легче станет, надо написать ей письмо — ласковое, веселое: пусть думает, что у дочки все хорошо…
Все хорошо… Нет, давно уже не все хорошо. И не в сегодняшней беде дело. Это пройдет, поболит и пройдет. Уже давно ей трудно и горько после памятного для нее разговора с Вадимом, когда разошлись их пути.
Может быть, она говорила с ним очень резко, очень обидно для него, но ведь она была права. Поступок его был постыдным, позорным. Сотни, тысячи парней и девчат мечтали об этой путевке, как о счастье, а он пришел в райком и с наигранной улыбочкой вернул путевку. Разве могла она говорить спокойно?
— Тебя захлестнула болотная романтика,— сказал он ей тогда, даже не выслушав до конца.
— Болотная? —с укором переспросила она.
— Ну, пусть таежная,— отмахнулся он, сдвинув брови.— Не в словах дело. А впрочем, где тайга, там и болото. Так даже в учебнике географии написано:
Он стоял перед ней, высокий, не по годам осанистый, и снисходительно усмехался.
— Вадик! Что ты говоришь?
— Я всегда говорю то, что думаю,—высокомерно ответил он.— Хотя бы это шло вразрез с мнением его величества коллектива. И надеюсь всегда быть искренним в своих словах и поступках. И даже не считаю это доблестью.
И тогда она сказ.ала ему:
— Вадим, мне жаль тебя!
Его большие серые глаза сузились и потемнели.
— Пожалей себя! — со злостью бросил он.— Послушная овечка в дисциплинированном стаде.
— А ты…—задыхаясь от волнения, выкрикнула она,— ты… благоразумный уж!