— Да, 1915 год. А механики, те просто сознательно занимались пропагандой. Мне было тогда 18 лет, но я участвовал в боях, летал, получил ранение в голову. Причем, мне чрезвычайно повезло, потому что меня сняли с машины, и через три четверти часа я был уже в Варшаве на операционном столе. Помогло мне то, что моя родственница фрейлина Государыни Евдокия Федоровна Джунковская была шефом общины сестер милосердия и находилась как раз в Варшаве. Ей по телефону позвонили, она прислала поезд на соседнюю с Яблоной станцию, и меня отвезли прямо в больницу. После выздоровления я был прикомандирован в качестве фотографа к полковнику Генерального штаба Цукерману и его супруге, которая была корреспондентом газеты «Копейка», и профессору Ипатьеву. Мы ездили по всем фронтам, где происходили газовые атаки, для того, чтобы на месте понять, как лучше с этим бороться. Это продолжалось до тех пор, пока меня не приняли в Пажеский корпус, где я пробыл 8 месяцев до октября 1916 года, когда я вышел по инженерным войскам и приписался к морякам, потому что это были единственные части, которые имели аэропланы. Как раз в России начала очень удачно строить гидропланы фабрика Шереметева.
— А тогда уже существовала военно-морская авиация?
— Существовала и очень серьезная. Капитан первого ранга Тучков — исключительный человек, которого я потом видел в Америке, поставил дело совершенно блестяще.
— На каких фронтах летали эти гидропланы?
— В Балтийским море. На озере Ван, когда была экспедиция, они, по-моему, принесли большую пользу как разведчики.
— Расскажите, пожалуйста, о настроениях в последние месяцы перед Февральской революцией.
— В Пажеском корпусе настроения сводились, главным образом, к тому, что они пели «По улице ходила большая крокодила», никаких политических тенденций там не было, или были разговоры о том, что вот записка, которую написал собственноручно Распутин, и нужно с этим что-то делать, а правда ли, что Гучков с Шульгиным собираются убить фрейлину и Государыню. Вот такие разговоры. Но толком никто ничего не понимал, мы не очень хорошо себе представляли, чем отличаются эсеры от кадетов.
Главным образом, мои воспоминания сводятся к тому, что мне рассказывал отец, который был в поезде принца Ольденбургского — верховного начальника эвакуационной и санитарной части России. Он был представителем Министерства внутренних дел, в этом поезде были представители всех министерств, так что все вопросы, которые возникали, разрешались на месте. Если «сумбур-паша», как называли принца Ольденбургского, решал, что этого губернатора надо сместить, потому что железнодорожные пути не засыпаны известкой, то его немедленно смещали.
— А его называли «сумбур-паша»?
— Да, это было его прозвище. Он, несмотря на свою сумбурность и крикливость, был чрезвычайно энергичным, деятельным человеком, заботился о солдатах. Мой отец весьма трезво смотрел на обстоятельства и говорил: «Сейчас я вижу, что никакого порядка быть не может. Продержимся мы не долго». Вот это была оценка моего отца до революции, в январе 1917 года.
Через некоторое время отец, как обычно, уехал с принцем Ольденбургским в его поезде, а я остался на квартире на Жуковской, 10. Но через некоторое время у меня образовался роман с очень милой приятельницей Аркадия Аверченко артисткой Листовой и я перебрался в гостиницу «Астория». Там и пережил все трагические дни революции.
— Что вы можете сказать о начале революции, о последних днях февраля?
— Я видел сначала просто толпы людей, которые шли в сторону Николаевского вокзала и несли небольшие плакаты «Хлеба!». Я спрашивал, в чем дело, мне объясняли, что хлеб весь утром раскупили. Бабы пришли, все раскупили. Как потом мне рассказывали, количество муки, которое отпускали в пекарни, было нормальное. Но распространился слух, что будут давать хлеб по карточкам, поэтому все хозяйки бросились покупать хлеб, чтобы делать сухари. Это был первый лозунг русской революции, который я видел.