Мой отец. Когда он ушел, мне и пяти лет не было. Предприятие, которое выпускало электробытовую технику, на котором он работал, разрослось, стало международным, и его перевели в азиатский филиал. В Шанхай. На другой конец света. Я думаю теперь, что он сам попросил об этом: хотел уйти, бросить нашу мать, бросить нас. Они официально развелись через полтора года. Я плохо помню то время. На самом деле почти ничего. Помню только его голос, теплый и упругий, как шикарный матрас; наверняка он казался женщинам
– И… чего он хотел?
Я не знал, о чем спросить; все вопросы казались мне нелепыми. Как он, на что стал похож, может, вернулся с раскосыми глазами? Этот тип был для меня всего лишь призраком. И судя по атмосфере в доме, я был не единственным, кто видел проблему под таким углом. Грас пожала плечами с нарочитым безразличием, впрочем, сыгранным довольно плохо.
– Снова увидеть вас. Увидеть дом.
– Как это? После тридцати лет?
Лиз потушила сигарету в пепельнице, изображавшей лягушку; долго давила окурок, чтобы перестал дымиться. Не зная почему, я уставился на этот окурок, на раздавленный о фаянс оранжевый фильтр, на постепенно стиравшийся логотип марки.
– Думаю, – сказала сестра, – он умирает. Не вижу другого объяснения.
– Но сказал-то он что? Где он сейчас?
Мать издала долгий странный хрип, словно ей теркой для сыра скребли легкие. Я сразу забеспокоился о ее здоровье.
– Не слишком много, – пробормотала она. – Даже не захотел войти. Остался снаружи, на крыльце перед дверью. Я его, конечно, узнала, как только увидела, не так уж он и изменился. Не так уж и изменился… Волосы поседели, и все. – Она поперхнулась, выпила глоток воды. – Он вам назначил встречу на послезавтра. В воскресенье. В шесть вечера, в Лионе, в кафе.
– А ты, мама?
– Я? Ничего. Мне нечего сказать. Уйти вот так вдруг – ну нет… Нечего мне сказать.
Ее голос превратился в едва различимый шепот. Но в его надломленном тембре не было печали, скорее гнев. Я чувствовал его почти органически – яростный, нестерпимый гнев, от которого побелели ее суставы.
– И что было потом?
Вместо нее ответила Лиз, мать больше не могла говорить:
– Потом он свалил. Но еще болтался по парку по меньшей мере полчаса, смотрел на окна… как… не знаю, как вор, вынюхивающий, чем бы поживиться. Ты ведь так и сказала, мам, верно?
– Я не так сказала. Не сказала
– Да ладно тебе, что ты к словам придираешься. Он стоял под большим кедром и пялился на дом. А с наступлением темноты ушел наконец.
Липкое безмолвие вползло в комнату от всех этих умолчаний, стекавших по стенам, пропитанных секретами, злопамятством, истребленными воспоминаниями. Только часы с маятником тикали, словно механическое сердце, тогда как наши сердца, все вместе, словно остановились. Мать встала из-за стола, сломав своим движением застывший стоп-кадр.
– Натан, пожалуйста, займись завтра треснувшим стеклом.
После чего покинула комнату. Мы с Лиз остались сидеть, глядя друг на друга поверх огромной фаянсовой лягушки, ощетинившей зеленую спину окурками моей сестры. Через какое-то время она налила нам вина в два бокала, почти доверху, откинулась на спинку стула, будто прораб после перерыва на перекус. Подняла свой бокал, отпила большой глоток, испачкавший ей губы, и заявила как ни в чем не бывало:
– Ну что, по последнему на посошок и играем в Деда Мороза?
Рождество.
Совершенно забыл, что это Рождество. Мы только что получили престранный подарок. Наверняка отравленный. Даже у бургундского был бензиновый привкус.