Хуже всего пришлось Сашку. Он занял позицию внутри графских развалин, у оконного проема, в густой тени. Отсюда прекрасно просматривались все подступы к сторожке писателя, благо ночь выдалась на редкость светлая.
Выбранное место казалось идеальным, но именно здесь, совсем рядом, сошлись в одной точке импульсы, пришедшие с пяти сторон по пронизавшим Спасовку невидимым силовым линиям.
Дворец закричал, как смертельно раненный человек. Когда кричит мертвый камень – это страшно. Стены пришли в движение – с диким, убийственным скрежетом. Появились новые трещины, а старые увеличились. Кирпичи посыпались градом.
Сашок умер мгновенно – но смертью страшной и мучительной, растянувшейся для него на долгие часы, наполненные мучительной болью. Потом он так же мгновенно воскрес – опустошенный и выжженный изнутри.
Крик камня смолк. Руины вновь застыли недвижно и безмолвно. Камнепад прекратился.
Сашок нетвердой походкой лунатика проделал обратный путь – вернулся в узкий колодец с винтовой лестницей. Именно здесь был центр катаклизма, и кирпичи тут падали гуще всего. Узкий лаз, ведущий вниз, оказался завален ими.
– Эвханах афшенди мууаргиб су джихель… – произнес Сашок убито, сам не понимая, что говорит и на каком языке.
Завал можно разобрать достаточно быстро и освободить ход к пентагонону. Но зачем? Все приготовления потеряли смысл… Долг голосу остался и оброс новыми процентами.
Сашок издал низкий негромкий звук – не то рычание, не то шипение. Повернулся и вышел, выплюнув еще несколько слов на незнакомом языке. Ему хотелось одного: убивать. И он один понял, что чуть раньше на Чертовой Плешке…
…писатель Кравцов подумал с черным юмором: после тридцати лет, выходя из дому, стоит брать с собой виагру, если не уверен, где и в какой компании доведется закончить вечер.
До сих пор он успешно обходился без стимулирующих потенцию препаратов, но сегодня могли бы пригодиться.
Обстановка, мягко говоря, не располагала. Земля, на которой они лежали, оказалась теплой, мягкой, податливой – и словно бы живой. Затаившейся, ничем не выдающей своего присутствия, но
К тому же вернулось испытанное у вагончика-бытовки ощущение – ощущение уставившейся в затылок и неслышно приближающейся смерти. Несколько раз, когда это чувство становилось вовсе уж нестерпимым, Кравцов приподнимался и всматривался в темноту – никого и ничего. Он старался отключить, как-то заблокировать шестое чувство, занимающееся бессовестной дезинформацией, – получалось плохо.
Ада попыталась помочь. Ее рука, закончив короткую возню с брюками Кравцова, скользнула внутрь. Стало еще хуже. Ласки показались механическими и бездушными, а пальцы холодными… Пальцами трупа.
Он оттолкнул ледяную кисть, отодвинулся, всмотрелся в ее лицо. И вновь, как когда-то, резанула боль узнавания: рядом с ним лежала Лариса. Такая, какой он запомнил ее в день похорон: закрытые глаза и неподвижное, оледеневшее, ставшее чужим лицо.
Мертвые губы разошлись в мертвой улыбке. Зубы – белые, мелкие – были испачканы землей.
Ее губы раскрылись еще шире, округлившись буквой «О». Кравцов скорей догадался, чем рассмотрел: на белых острых зубках не земля – спекшаяся, почерневшая кровь. Мертвые веки поднялись – под ними ничего не оказалось, вообще ничего – черные бездонные дыры.
Он глубоко вздохнул – со смесью отвращения и облегчения. И сказал-подумал с холодной усмешкой:
Ты прокололась, тварь. Или ты прокололся, – уж не знаю, какого ты рода и пола… Никогда Лара не назвала бы меня Ленчиком, ни живая, ни мертвая, – она ненавидела это имя еще больше, чем я. Так что ступай назад, под землю, и займись некрофилией с трупами. Порадуйся напоследок. Потому что скоро я тебя оттуда вытащу. И прикончу. Проваливай.