– Иосиф Гайдн разделит с вами эту обузу, – ответила Консуэло, целуя руки каноника, – а старый Порпора еще сможет дать им несколько уроков. Мои бедные дети послушны и понятливы. Их денежные дела не тревожат меня – со временем они смогут честно заработать себе на хлеб. Но мою любовь, мои советы… Только вы один сможете заменить им меня.
– И я обещаю тебе это, – воскликнул каноник. – Надеюсь, что проживу достаточно долго и увижу, как все они устроят свою жизнь. Я еще не так толст и по-прежнему твердо стою на ногах. Мне каких-нибудь шестьдесят лет, хотя в свое время эта негодяйка Бригитта и прибавляла мне годы, чтобы заставить поскорее написать завещание. Итак, дочь моя, желаю тебе мужества и здоровья! Уезжай и поскорее возвращайся обратно. Господь не покидает честных людей.
Не тратя времени на хлопоты об отпуске, Консуэло велела запрягать почтовых лошадей. Но в ту минуту, когда она собиралась сесть в экипаж, ее остановил Порпора. Она надеялась избежать встречи с ним, предвидя, что он перепугается и рассердится, узнав о ее намерении уехать. Несмотря на ее обещания вернуться к завтрашнему спектаклю – она произнесла их с принужденным и озабоченным видом, – он встревожился, что она может не сдержать слово.
– Зачем, черт возьми, тебе понадобилось ехать за город в разгаре зимы? – говорил он, весь трясясь отчасти от старости, отчасти от гнева и страха. – Стоит тебе простудиться, моему успеху не бывать, а ведь все шло так хорошо! Я не понимаю тебя. Вчера у нас был такой триумф, а сегодня тебе вдруг вздумалось куда-то ехать!
Этот спор задержал Консуэло на четверть часа и дал время дирекции театра, бывшей настороже, предупредить власти. Явился отряд улан с приказом распрягать лошадей… Консуэло предложили вернуться домой, а, чтобы она не могла бежать, вокруг поставили стражу. У нее начался жар. Не замечая этого, она продолжала лихорадочно ходить взад и вперед по комнатам, отвечая на назойливые увещевания Порпоры и директора лишь мрачным и неподвижным взглядом. Спать она не ложилась и всю ночь провела в молитве. Утром она со спокойным видом явилась на репетицию, подчинившись повелению начальства. Голос ее казался прекраснее, чем когда-либо, но внезапно она умолкала и задумывалась, что приводило Порпору в ужас. «Проклятый брак! Адское безумие любви!» – ворчал он в оркестре, ударяя по клавишам с такой силой, что клавесин выдерживал только чудом. Старик Порпора был все тот же. Он готов был сказать: «Пусть погибнут все любовники и мужья, только бы моя опера не провалилась!»
Вечером Консуэло облачилась, как всегда, в театральный костюм и вышла на сцену. Она встала в позу, и губы ее зашевелились, но ни один звук не вылетел из ее уст: она потеряла голос.
Пораженные зрители вскочили со своих мест. Придворные, до которых уже дошел неясный слух о ее попытке к бегству, кричали, что с ее стороны это просто недопустимый каприз. При каждой новой попытке певицы запеть раздавались вопли, свистки, аплодисменты. Она пробовала заговорить, но не могла вымолвить ни слова. Однако она не уходила и продолжала неподвижно стоять, не думая о потере голоса, не чувствуя себя униженной возмущением своих тиранов, печальная, покорная и гордая, как невинная жертва, осужденная на пытку, мысленно благодаря Бога за то, что он ниспослал ей этот внезапный недуг, который даст возможность покинуть театр и уехать к Альберту.
Ее величеству посоветовали заключить строптивую актрису в тюрьму, чтобы она обрела там голос и бросила свои причуды. В первую минуту императрица была разгневана, и окружающие решили, что угодят ей, сурово обвиняя провинившуюся. Но Мария-Терезия, допускавшая иногда преступления, когда они могли принести ей выгоду, не любила причинять ненужных страданий.
– Кауниц, – сказала она своему премьер-министру, – велите выдать этой бедной женщине письменное разрешение на выезд, и довольно об этом. Если потеря голоса – военная хитрость с ее стороны, то это и акт мужества. Не много найдется актрис, которые пожертвовали бы одним часом успеха ради целой жизни супружеской любви.
Снабженная необходимыми бумагами, Консуэло наконец уехала, все еще больная, но не ощущая своей болезни. Здесь мы опять теряем нить событий. Процесс Альберта мог бы стать громким, но его сделали негласным. Возможно, что процесс этот по своей сути был аналогичным тому, который приблизительно в то же время возбудил Фридрих фон Тренк, а впоследствии проиграл его после долгих лет борьбы. Кому во Франции стали бы известны подробности этого неправого дела, если бы сам Тренк не позаботился опубликовать их[229] и не повторял затем своих пылких жалоб на протяжении тридцати лет? Но Альберт не оставил никаких записок. Поэтому нам придется обратиться к истории барона фон Тренка – ведь он тоже один из наших героев, и, быть может, его мучения прольют некоторый свет на несчастья Альберта и Консуэло.