Принял он меня очень приветливо687, как старого знакомого, и с этого же свидания между нами установились сразу самые искренние и дружеские отношения, чему, вероятно, не мало способствовало некоторое сходство в нашем подневольном скитании вдали от родины, хотя я и чувствую очевидное преувеличение, приравнивая мою скромную деятельность и незаметное существование к такому видному кораблю, каким был гр. Лорис. Помню, что он меня встретил словами: «Я слышал, что вы очень скучаете, я тоже; давайте составим, как говорит Шекспир, одно горе: вдвоем нам и скучать будет веселее»; и затем с уст его полилась такая искренняя, скорбная речь о своей бесцельной, праздной жизни в настоящем, такая откровенная исповедь своих промахов и ошибок в прошлом, что расстояние, отделявшее нас, тотчас же рушилось, и я увидел перед собой не царедворца, не важную персону, а обыкновенного человека, без всякой драпировки и фраз, в его неподдельной натуре, близко родственной мне по духу, и почувствовал к нему неодолимое влечение. Теперь, когда графа уже нет в живых, и я не раз задавал себе вопрос, как могла завязаться такая дрркеская короткость, полная молодого увлечения, между двумя пожилыми людьми с столь противоположными темпераментами, между графом с его женой, живой и экспансивной натурой, и мною, сыном ледяной Сибири, замкнутым и несообщительным, между веселым и остроумным афинянином и суровым аскетическим спартанцем? Я должен признать без всякого самоуничижения, что в данном случае Кавказ покорил Сибирь, а не наоборот, и что весь деятельный почин в установке правды и естественности между нами должен быть целиком отнесен к графу. Не могу знать, чем он дорожил во мне; я же в нем, помимо разностороннего и приятного ума, высоко ценил его человечность, его горячую веру в прогресс, его простоту и честность в отношениях. Несмотря на его типичную армянскую внешность, в внутреннем его складе не было ничего инородческого; говорил он превосходным русским языком с печатью литературной обработки, хотя нередко уснащивал его разными простонародными поговорками, вроде, например, «тара-бара, крута гора», «мели, Емеля, твоя неделя» и т. п., за русской литературой он следил с большою любовью, до последнего времени удерживал в памяти множество стихов Пушкина, Лермонтова, Некрасова и др. и нередко цитировал их в разговоре, любил также приводить остроумные изречения Салтыкова, которого был большим поклонником. Хотя он и горячо любил свою кавказскую родину, но любовь эта была отодвинута на второй план в его сердце, первое же место в нем занимала Россия, как целое, и графа смело можно было назвать русским патриотом в лучшем значении слова. Ничем не отличаясь от русского образованного человека, он лишен был одного из крупных национальных недостатков его, а именно, в нем не было того мелочного самолюбия, которое беспрестанно у нас приводит к тому, что умные и в сущности совсем единомышленные люди легко готовы из-за самого пустого слова или ничтожного прере-кательства рассориться, сделаться чуть не вечными и непримиримыми врагами и пожертвовать, таким образом, интересами коллективного блага — пустой личной обиде, самому мелкому недоразумению. Граф же отличался, напротив, терпимостью к чужим мнениям, не был мелочно обидчив и, не считая себя непогрешимым, всегда спокойно и внимательно выслушивал возражения; это, вероятно, и дало повод обвинять его характер в чрезмерной гибкости, податливости и даже в азиатской хитрости, что было, по моему мнению, совершенно несправедливо, ибо, охотно выслушивая всякие мнения, он оставался на редкость устойчив в своих основных убеждениях и его нельзя было сбить с них. Терпимость же к посторонним и часто враждебным ему взглядам, напротив, служила лучшим признаком той ширины ума, которая и делала из него истинного государственного человека, преследующего главную намеченную им государственную цель, не позволяя отвлекать себя от нее никакими второстепенными препятствиями и меньше всего уколами личного самолюбия. По политическим своим убеждениям — это был умеренный постепеновец, который не мечтал ни о каких коренных переворотах в государственном строе и признавал их положительно пагубными в неподготовленных обществах, но непоколебимо веруя в прогресс человечества и в необходимость для России примкнуть к его благам, крепко стоял на том, что правительству необходимо самому поощрять постепенное развитие общества и руководить им в этом направлении. Поэтому он был за возможно широкое распространение народного образования, за нестесняемость науки, за расширение и большую самостоятельность самоуправления и за привлечение выборных от общества к обсуждению законодательных вопросов в качестве совещательных членов. Дальше этого его реформативные идеалы не шли, и они, с точки зрения западного европейца, едва ли могут быть названы иначе, как весьма скромными и узкими; у нас же реакционная печать нашла их чуть не революционными и, окрестив их названием лжелиберальных, осыпала графа глумлением, стараясь выставить его чуть не врагом отечества. Нельзя не добавить, что ко всем этим преследованиям и клеветам сам он относился очень благодушно и незлобливо и однажды выразился по этому поводу так: «Далась же им эта диктатура сердца! и неужели Катков серьезно думает меня уязвить такой лестной кличкой, которой, на самом деле, я могу лишь гордиться и особенно в такое жесткое и злобствующее время, как наше? Да ведь я бы почел для себя самой величайшей почестью и наградой, если бы на моем могильном памятнике вместо всяких эпитафий поместили только одну эту кличку».