— Посмотри, посмотри только, что проделывает эта женщина со мной, спокойнейшим в мире человеком, который приходит к ней во имя спокойствия и примирения! Если бы вместо того, чтобы кричать, она пела…
Фаустина повернулась к Вацдорфу.
— Будьте судьей! — закричала она. — Он хочет сделать из меня куклу, хочет, чтобы я всем кланялась, чтобы я не имела своей воли. Завтра его протеже перевернет мне вверх ногами весь театр. Нет, он должен идти прочь, он пойдет прочь!
— За что, за что? — тихо, и высовывая голову из воротника, словно черепаха из скорлупы, спросил Гуарини. — За то, что ли, что прекрасный юноша не сжигает жертв перед тобою, что голубые глаза француженки имеют для него больше обаяния, нежели твои?
Фаустина хлопнула в ладоши.
— Слышите его, этого противного попа! — крикнула она, размахивая руками перед самым его лицом. — Да разве я нуждаюсь в этом обожателе, разве у меня их мало, разве они не успели мне надоесть?
— О, фимиам для женщины… — засмеялся иезуит.
— Но в чем дело? — спросил Вацдорф.
— Un poverino (один бедняжка), — возразил Гуарини, — которого эта немилосердная хочет прогнать из театра.
— Убийца, предатель, шпион! — кричала Фаустина.
Несмотря на печальное расположение духа, Вацдорф не мог удержаться от смеха при виде комической ссоры, ежедневно повторявшейся между актрисой и патером.
— Я вас помирю, — сказал он, — погодите.
Они обратили на него глаза, так как мир был очень желателен.
— Пусть виновный идет прочь, — сказал Вацдорф, — а на его место, как только понадобится хороший актер, пригласите одного из министров. Лучше их вы не найдете. А так как Фаустина не захочет ссориться с министром, будет мир.
Гуарини покачал головою. Фаустина ничего не ответила и в отчаянии бросилась на диван. Иезуит взял под руку камергера и подвел к окну.
— Carissimo, — кротко сказал он, — до каникул, кажется, еще далеко, а вы уже получили солнечный удар.
— Нет, я еще не взбесился, — отвечал Вацдорф, — но ручаюсь, впрочем, чтобы этого не случилось.
— Что же с вами, исповедуйтесь?
— В таком случае, если только колени Фаустины заменят исповедальню.
— Язычник ты этакий, — засмеялся иезуит, — что с тобою говорить!..
— Ничего, отец мой, свет мне кажется глупым, вот и все.
— Carissimo, прости! — сказал падре. — Это ты кажешься мне глупым, когда болтаешь несообразные вещи. Когда на тебя найдет такой стих, ступай в поле, где нет никого, в лес, где только оленей можешь испугать, поругайся как следует, проклинай все, накричись вволю и тогда, успокоившись, возвращайся в город. Тебе, вероятно, известно, что уже в древности употребляли это средство те, которые не умели держать свой язык на привязи.
Вацдорф слушал совершенно равнодушно.
— Жаль мне тебя, — прибавил Гуарини.
— Если бы вы знали, как мне вас всех жалко! — вздохнул Вацдорф. — Но кто же рассудит, кто из нас прав и чье сожаление лучше?
— Оставим это, — заметил иезуит и взялся за шляпу.
Фаустина, сидя на диване, старалась успокоиться от своей итальянской злости; Гуарини подошел к ней и покорно поклонился:
— Еще раз осмеливаюсь просить ваше превосходительство за этого poverino. Сделайте это для меня.
— Вы и без меня сделаете все, что вам будет угодно, — возразила Фаустина, — но даю вам честное слово, что если вы заставите меня играть с ним, то я ему публично дам пощечину.
Гуарини покачал в обе стороны головой, поклонился и пошел с докладом к королевичу.
Это был час приятного отдыха, которым Фридрих пользовался с роскошью после несколько часового ничегонеделания: час трубки и халата, Фроша и Шторха, Сулковского, Брюля и отца Гуарини, так как, кроме их, никто не был допускаем к королевичу в это время.
Гуарини входил, когда ему было угодно. Не было более приятного и во всем соглашающегося собеседника, чем он. Когда королю желательно было посмеяться, он его смешил; когда он хотел молчать, падре помогал и в этом; спрошенный отвечал всегда весело и никогда ни в чем не противоречил.
В комнате курфюрста не было никого, кроме Брюля.
Он стоял перед государевым креслом с умиленным выражением лица и что-то нашептывал. Королевич внимательно слушал и покачивал головой.
— Слышите, отец мой, что он говорит? — сказал он входящему.
Гуарини подошел.
— Продолжай, — сказал Фридрих.
Брюль стал говорить, меряя глазами падре Гуарини.
— Ум беспокойный, насмешливый, и с некоторого времени сделался, неизвестно по каким причинам, прямо невыносимым.
— Вот что, — прошептал королевич, — это плохо…
— О ком речь? — тихо спросил иезуит.
— Я осмелился обратить внимание его величества на Вацдорфа. Гуарини вспомнил недавнюю встречу с ним.
— Действительно, и я замечаю в нем много необыкновенного.
— Тем более, — прибавил Брюль, — что при дворе эта болезнь очень заразительна и пристает к другим…
Королевич вздохнул и ничего не ответил, по-видимому, это ему наскучило.
— Где этот шут Фрош? — вдруг спросил он. — Верно спит уже где-нибудь в углу.