Читаем Госпожа Хризантема полностью

Хотя… нельзя же, чтобы муско плакал в праздничный вечер… Что ж, пошлем предупредить госпожу Лютик, чтобы она не волновалась, и, так как на тропинках Дью-дзен-дзи уже не будет никого, кто стал бы издеваться над нами, мы с Ивом по очереди понесем его на спине, пока не закончится ночное восхождение…

А я-то не хотел сегодня подниматься по этой дороге, волоча за руку мусме, и вот в довершение всего у меня еще и муско на спине… Что за ирония судьбы!

Дома, как я и ожидал, все закрыто и заперто; нас не ждут, придется стучать в дверь. Хризантема принимается кричать изо всех сил:

— О! Уме-Сан-ан-ан-ан! (По-французски: «Эй! Госпожа Сли-и-и-и-ва!»)

Я и не знал, что ее голосок может выдавать такие переливы; в ее протяжном зове, звонко прозвучавшем в полуночной темноте, есть что-то такое чужое, неожиданное, странное, что у меня возникает ощущение далекого и безнадежного изгнания…

Наконец на пороге появляется госпожа Слива, заспанная, взволнованная, с пышным хлопчатобумажным ночным тюрбаном на голове, где на синем фоне резвятся несколько белых аистов. Кончиками пальцев испуганно и грациозно держа длинный стержень своего фонарика в цветочек, она разглядывает нас по очереди, дабы удостовериться, что это именно мы, и не может прийти в себя, бедняжка, при виде муско у меня на закорках…

<p>XXXVII</p>

Раньше я охотно слушал, как Хризантема играет на гитаре; теперь я начинаю любить и ее пение.

Ничего от театральной манеры и неестественно низкого голоса виртуозов; наоборот, ее ноты, всегда очень высокие, нежны, трогательны, жалобны.

Часто, сочинив или вспомнив какой-нибудь протяжный, непонятный романс, она разучивает его с Оюки. И я удивляюсь, слушая, как они раскладывают на две партии аккомпанемент на своих созвучных гитарах и каждый раз, уловив малейшую неточность звука, останавливаются, никогда не путаясь в этой странной, диссонансной, всегда печальной гармонии.

Пока они играют, я чаще всего пишу, устроившись на веранде перед великолепной панорамой. Пишу я на полу, сидя на циновке и опираясь на маленький японский пюпитр, украшенный рельефными кузнечиками; пишу тушью; чернильница у меня такая же, как у моего хозяина, из нефрита, с симпатичными жабами и жабятами на бортике. И пишу я, в общем-то, мемуары, — совсем как господин Сахар там, внизу!.. Иногда мне кажется, что я на него похож, и мысль эта мне очень неприятна…

Мемуары, состоящие из одних лишь несуразных деталей; мельчайшие подробности цвета, формы, запаха, звука.

Правда, на моем однообразном горизонте, похоже, занимается заря целого запутанного романа; среди этого мирка мусме и цикад как будто вот-вот завяжется настоящая интрига: Хризантема влюблена в Ива; Ив в Хризантему; Оюки в меня; я — ни в кого… Будь мы в какой-нибудь другой стране, здесь был бы даже материал для большой братоубийственной драмы; но мы в Японии, где сама среда смягчает, уменьшает, делает смешным и нелепым все вокруг, а потому из всего этого абсолютно ничего не выйдет.

<p>XXXVIII</p>

В Нагасаки есть такое время суток, которое еще смешнее остальных: это вечер, часов пять-шесть. В этот час все раздеваются догола — дети, молодежь, старики, старухи и садятся в глиняные сосуды принимать ванну. Делается это где угодно, без всякой завесы, в саду, во дворе, в лавке и даже в дверях, чтобы удобнее было переговариваться через улицу с соседями. В таком положении даже принимают гостей; хозяин без колебаний вылезает из чана, держа в руках маленькое неизменно синее полотенце, чтобы усадить пришедшего и радостно перемолвиться с ним.

Надо сказать, мусме (как и старые дамы) совершенно не выигрывают, появляясь в таком виде. Японка, лишенная своего длинного платья и широкого пояса с тщательно вывязанным бантом, оказывается всего лишь крошечным желтым созданьицем с кривыми ногами и худосочным, грушевидным бюстом; ничего не остается от ее своеобразного искусственного обаяния, бесследно исчезающего вместе с одеждой.

А есть час одновременно радостный и печальный — когда сгущаются сумерки и небо кажется большой желтой пеленой, на фоне которой выделяются контуры гор и высоких пагод. В этот час внизу, в лабиринте узких сереньких улочек внутри всегда открытых домов загораются священные лампадки перед алтарями предков и домашних Будд, — а тем временем снаружи все постепенно окутывается мраком и тысячи старых крыш черной зубчатой гирляндой вырисовываются на фоне светло-золотистого неба. В этот момент над смешливой Японией проносится ощущение чего-то мрачного, странного, древнего, дикого, ощущение невыразимое и — грустное. А оживление — единственное оживление в этот час — вносит гурьба ребятишек, маленьких муско и мусме, возвращающихся из мастерских и школ и, как река, растекающихся по сумрачным улицам. На фоне темных деревянных построек еще ярче кажутся их затейливо пестрые, затейливо подоткнутые синие и красные платьица, великолепные узлы на поясах, цветы, серебряные и золотые помпоны, украшающие младенческие пучки.

Перейти на страницу:

Похожие книги